этико-философский журнал №102 / Лето 2025
Александр Балтин,
член Союза писателей Москвы
Рассказы
Калуга – вполне мистический город: город, пронизанный тайными лучениями, чего никак не ждёшь, бродя по кривым его, гнутым, скатывающимся к Оке улицам…
Покатым переулкам…
Лет десять спустя после знакомства Галина Андревна говорит:
– Калуга на месте древнего вулкана стоит, впитала в себя многое. Не задумывался, почему два космических гения – Циолковский и Чижевский так прочно были с городом связаны?
– У Циолковского было открытое внутреннее зрение?
– Да.
– Но… не принято об этом говорить? Это вариант дара с рождения?
– У мужчин – да. У женщин, как правило, проявляется, когда чрево открыто…
– Как?
– После родов.
– А получить этот дар невозможно?
Она улыбается.
– Можешь до Тибета дойти. Если посчитают тебя достойным, они откроют тебе внутреннее око.
За много лет до этого входишь в пятую калужскую горбольницу и привычно направляешься к кабинету сестры, чью медицинскую специфику не помнишь, и Маринка – высокая, нервная, доброжелательная, с гривой светлых волос, встречает привычно:
– Привет, привет, Сашечка. Пойдём, пойдём!
Говорила, что рядом с ней работает необыкновенная женщина, к ней ездят из других городов, способна видеть то, что закрыто от других; обещала отвести, поскольку полагал жизнь свою затянувшейся неудачей, и вот, пересекли небольшое коридорное пространство и вошли в кабинет Галины.
Маленькая, компактная, ощущение – очень резкая женщина с сине-стальными глазами пулемётчика…
– Вот, Галина Андревна, братика своего привела!
– Садитесь, садитесь, красивый мужчина, – почему-то так обращается ко мне. – Марина, Вы нам не нужны.
– Понимаю, понимаю. – Упорхнула…
Я кошусь на стены.
Пентаграмма.
Непонятные знаки и символы, словно сплетающиеся в экзотический орнамент.
На столе – сияет, посверкивая и странно переливаясь, хрустальный шар.
– Что-то Вас не устраивает? – спрашивает Галина, явно почувствовав мою насторожённость.
– Почему у Вас на стене пентаграмма?
–Ах, это, – рассмеялась, нитки серебряные замелькали. – Это – символ человека. Впишите мысленно. Сатанинский знак – перевёрнутая.
Я не знал тогда.
Свечи на первых встречах она зажигала, потом, когда спросил, почему перестала делать сие, ответила – внутренне можно больше зажечь. И эффективней.
А тогда…
Вызвала доверие и ощущение загадочности одной фразой:
– Когда с Вами с колокольчиком работали, что Вы испытывали?
Я ходил до неё в магический салон, никто, кроме мамы, не знал об этом.
– А как Вы?..
– Ну, – улыбается. – Я же вижу…
И я стал рассказывать, захлёбываясь и давясь клоками себя – об одиночестве, о невозможности попасть в печать, о страшных своих ощущениях…
Спросила:
– Стихи постоянно пишите? – и я отозвался эхом:
– Да.
– Дайте руку.
Протянул.
Её показалась и мягкой, и жёсткой одновременно.
– Ерунда, – сказала, прочитав нечто. – Скоро Вы женитесь. И стихи скоро в печать попадут. Подождите, сойдёт снег, уйдут ваши проблемы…
– Женюсь? – Это всё равно, что сказали б – в космос полечу.
Её глаза словно проваливаются в некоторый непонятный круговорот.
Потом говорит:
– До 31 года Вы женитесь.
Всё сошлось, Галина Андревна, Вы помните?
Тянуло к ней: в Калуге бывал часто: благоухающий душевно букет родственников и знакомых манил…
С Галиной встречались только у неё в кабинете.
Шар поблёскивал мистично, но она не касалась его, и свечи больше не зажигала.
– Вы знаете, я реинкарнацию в себе чувствую, – говорил. – Византия манит, как духовная родина, будто представляю улицы её, мастерские, где постепенно проявляются эмали: такой сини, что, если разбавить, можно небо окрасить…Я был кем-то вроде переписчика. Потом – картинка меняется, и вижу тропы Тридцатилетней войны, понимая, что был вожаком наёмников, и убили меня ударом меча, не успел прочитать молитву. А дальше – по белым коридорам консистории идёт молодой иезуит…
Когда она отвечала на вопросы о будущем, её глаза проваливались.
Так они казались жёсткими и мягкими одновременно, сине-стальные, лукавые иногда…
Она листает книжку, читает стих «Метемпсихоз».
– Тебе страшно?
– Нет, скорее, интересно. Не выяснить – правда ли это.
– Не выдумать то, чего не было. Как ты стихи пишешь?
– Обвалами. Находят, сносят реальность.
– А восстанавливаться… сколько потом нужно?
– Нисколько. Можно сразу другое писать.
Молод был.
Словно шёл по воде и ловил волшебных золотистых стрекоз.
Волшебные стрекозы мгновений улетают вдаль.
Общались с Галиной больше десяти лет.
Мог позвонить ей пьяным, задавать вопросы; однажды попросил снять опьянение, засмеялась, сказала:
– Подожди…
В голове пошёл сильный круговорот, и я почувствовал, как трезвею.
– Ну, легче?
– Да, намного.
Её кабинет просторен, лохматые и лопушистые растения на подоконнике; за окном мерцал и плыл внутренний двор больницы, за которым открывались части улицы с частными домами.
Ступенчато шли крыши, круглые уши антенн вслушивались в прозрачность неба.
Порой пили чай: мама посылала Галине, воспользовавшись её услугами один раз, коробки конфет, шампанское, чай…
– А об Атлантиде… мои фантазии?
– Ох, как нам хочется в иерархию! – засмеялась, играя круговоротом глаз.
– В какую? – удивился…
– Очень древнее существование души, набравшей столько опыта, что уже не надо воплощаться здесь…
– А здесь?..
– Все мы отрабатываем свою карму…
– И только-то?
– Но это ж интересно – сам посмотри?
За окном могло быть темно, как в депо, или светло, как после хорошего события, неважно в принципе, коли речь слоилась о существование души.
– Джон Донн видит с того света, что стал классиком?
– А кто это?
– Джон Колокол. – Здесь улыбнулся я, чувствуя, как Донн укоризненно мотает головой. – Английский поэт с запутанной судьбой, мало известный при жизни.
– Оттуда многое можно видеть, – ответила загадочно.
В сущности, я мало знал про неё – маленькую изящную женщину с тяжёлым даром.
Родилась в Воронеже, в разводе, двое детей.
Мерцала пунктирная линия общего плана.
Маринка, двоюродная сестра, рассказывала:
– Она, Галина, пришла… словно из ниоткуда, встретилась с заведующим больницы и рассказала ему про него такое, что он сразу её на работу взял.
На кабинете была надпись – Биоэнерготерапевт.
– Галина Андревна, Вы ясновидящая? – Я продолжал называть её на Вы, хотя она давно перешло на более уютный вариант – ты.
– Неважно. Земная, грешная женщина.
Грех, округло хлюпая животом, часто перекатывался в её словах.
– С тобой удобно, знаешь, и уютно…
– В смысле?
– Не пытаешься раздеть. Заглянуть, куда не следует…
Уже не спрашивал о будущем, давно женат, печатаюсь.
Жена заходит к Галине: иногда с вопросами, иногда просто так.
Я появляюсь у неё всякий раз, бывая в Калуге, тогда это случалось довольно часто.
– А можете ответить, откуда Вы информацию обо мне берёте?
–С твоего энергетического двойника.
– А… что это?
– Он есть у каждого человека. Интуиция – это его подсказки. На нём записана основная информация о тебе.
– А после смерти?
– Он распыляется в других пространствах. Ничего страшного. Для него это не трагедия. Кстати, когда ты пьян, он переворачивается…
– Он как-то выглядит?
– Энергетический сгусток, похожий на человеческое тело.
– Вы можете сказать человеку о его смерти?
– В редких случаях. Как правило, это запрещено.
Как-то сказала – тень лежала на челе:
– Мой дар тяжёл. Твой – более солнечный. Я знаю, когда умрут мои дети. Я говорю с тобой, и знаю, когда умрёшь ты.
Не спросил, знает ли про свою смерть.
На даче у двоюродного брата пили – шумно и весело.
Правобережье, огромная дачная, шестисоточная страна, где живут сплошной коммуной, и вьющийся шашлычный дым привлекает соседей, приносящих… кто чем богат.
Стол, врытый рядом с перепутанными орнаментами ветвей вишнями; андреевский флаг – брат служил в подводном флоте – наброшенный на ветки.
Живой и трепещущий, словно плоть.
Сильно пили у брата.
Утром, чуть похмелившись, но окончательно не придя в себя, понимая, что надо бы вернуться в город, к жене, замычал что-то, и брат засмеялся:
– Сейчас Маринка в город поедет, тебя заберёт.
Шуршит щебёнка, ею засыпаны здесь все дорожки – тянущиеся между штакетин, из которых выглядывают то мальва, то колючка крыжовника…
Маленькая иностранная машина Маринки, никогда не разбирался в метах марок.
Мы едем в Калугу: вот она – открылась пейзажем: с соборами, зелёными островами, нелепо-огромным, сияющее-белым зданием обкома: многоярусно-мраморным.
– Марин, никак до Галины что-то не дойду…
– Не ходи к ней сейчас, не звони.
– А что?
– Да она болеет сильно.
Не придал значения.
Через неделю, когда уже был в Москве, жена, оставшаяся в Калуге по делам, позвонила, сказала:
– Галина Андревна умерла.
– Как?
– Две недели как…
Маринка решила поберечь меня, не сказав.
Пошёл к маме, на кухню:
– Ма, Галина умерла.
– Я знаю, Саш.
– Что ж мне не сказали?
– Ну вот… Маринка…
– Всё равно узнал бы… Эх…
Лето бушевало вокруг, текло и струилось, сияло зеленью и Солнцем…
Вы видели свою смерть, Галина Андревна?
Видите меня?
Знаете, как мне не хватает Вас?
– «Чума» призвана, как призма литературы, показать изменения в человеке, связанные с экстремальными обстоятельствами, здесь расчеловечивание и геройство порой сплетаются волокнами. А «Посторонний», явив феномен посторонности, даёт формулу человеческой опустошённости на онтологическом ветру одиночества.
– Саша, – лукаво улыбнувшись, говорит Маргарита Григорьевна, – советская школа призвана формировать у учеников оптимистический взгляд на мир…
Она знает специфику этого ученика, живущего в альтернативном мире: пока не ухнул ещё в бездну.
Она знает, что он может частично сорвать урок, начав рассуждать о литературе сложной и не слишком приветствовавшейся в СССР.
Она поддерживает подобные разговоры, в них втягиваются и другие, и, бывает, глаза ребят вспыхивают – тайной постижения мира, и даже задорная красавица Ольга, к которой Саша, неуклюжий увалень, боится подойти, спросит его, просияв глазами, что-то о писателях, о которых никто в классе не слышал.
Нет, бездны Камю и других, разумеется, изучаются им не для выпендрёжа, но и он подразумевается – отчасти, когда подобные разговоры вспыхивают в маленьком классе английского языка…
Будет много лет спустя: Саша катит коляску со своим малышом, тот спит, аккуратный, крошечный и беленький, как зефиринка.
Он катит её по дворам, любуясь нюансами яви, знакомой наизусть, и всё равно – всегда новые моменты находятся – её, удивительной.
Он катит коляску, вступая в пределы бульвара, где зелёное всё, переливается природный малахит, а чуть дальше будут голубятни, и взлетающие и летящие голуби издалека – как клочки кем-то разорванной бумаги, коли текст не удался.
Кто пишет небесные тексты?
Распахнув приветственно руки, навстречу Саше идёт Маргарита Григорьевна, день-то будний, из школы, с работы, то есть, двигается к метро.
Улыбается.
Издалека громко говорит:
– Ещё и сын!
Коляска-то синего цвета.
Они останавливается.
Он улыбается тоже, глядя на англичанку свою.
– Поздравляю, Саш!
– Спасибо, Маргарита Григорьевна.
– Как живёте? Мама как?
– Нормально пока всё.
– Работаешь?
– Все работаем. Как в дальнейшем, не знаю, но пока так.
– Счастлив?
– Сложно сказать. Да и понятие это условное: древние греки считали, что оно для женщин и рабов.
Она смеётся – Маргарита, Марго, как, естественно, звали в классе.
– Ты в своём духе!
– Ну, конечно. В чьём же ещё?
– Я помню, ты можешь жить только в пределах мира, который сам создаёшь.
– Увы. Нет, счастлив, счастлив. Ребёнок наш поздний… Чудо такое.
Он, словно слыша, ворочается.
Взрослые прощаются.
У ребёнка ещё не включён механизм памяти: да и зачем ему Маргарита Григорьевна? У него своя будет англичанка…
А было: перевели в эту школу в четвёртом классе: событие, связанное с переездом: новую квартиру мама получила от ТПП СССР, долго проработав в ней, до того жили в роскошной коммуналке, в доме, напоминавшим средневековую крепость – объёмами своими, где никогда не было зощенсковских свар и ссор, где все дружили, и из окон первого этажа можно было вылезти во двор, мчаться играть с мальчишками.
…их никогда больше не увидишь, Саша, после переезда и перевода в другую школу, хотя возле старого дома будешь бывать часто, обходя его, призрачно заглядывая в собственные окна, легко и украдкой касаясь стены, точно прося помощи и поддержки.
Переезд интересен: громоздящаяся, словно открываются новые ракурсы, мебель.
Перевод в другую школу отдаёт чем-то сквозящее-одиноким: такое одиночество, правда, помноженное на доброту, плещется в глазах Камю.
И вот – первый урок английского языка.
Обстоятельства сложно вспомнить теперь – почти полвека спустя, но Саша сидел один в классе, слушал тишину, которую прорезали сильные шаги: и в проёме двери, как на экране жизни, появилась Маргарита Григорьевна.
– Здравствуй. А где все?
– Не знаю. Я новенький вообще-то…
Разумеется, все нашлись – ждали в другом классе.
Потом потёк урок.
Затем потекли уроки.
Они были нестандартны: ибо нестандартной, парадоксально мыслящей и ироничной была Маргарита.
Марго.
– Когда-нибудь мы узнаем, есть тот свет или нет! – так шутила, вполне не по-советски.
Она казалась высокой: просто маленькими были ребята; встречаясь с ней взрослым, убедился, что она с ним, Сашей, одного роста.
Она устраивала уроки домашнего чтения – выбиралась книга, её читали и обсуждали.
Эти уроки были интереснее всего.
…как мучительно врастает в жизнь Холден Колфилд.
– Саш, – спросила красавица Оля, манящая и сладкая, недоступная и запретная. – А почему Сэлинджер так мало написал?
– Вообще-то, достаточно для бессмертья. Но, насколько знаю, он в буддизм ушёл. Возможно, это ставит какие-то преграды.
–Ты что-нибудь знаешь о буддизме? – спросил долговязый Димка, за одной парой с которым сидели.
– Нет, – честно признался Саша, покамест не двигавшийся в сторону Востока. – Но, думаю, нирвана – это прекрасно.
Кадры мелькают, – а фильм казался долгим.
Кадры мелькают быстро: Саша проскочил пубертатный криз, из которого вытаскивали психиатры, найденные частным путём, с использованием живых цепочек блата: официальным в Союзе идти было чревато.
У Саши, один из психиатров пробил, индивидуальное посещение: он приходит к учителям, когда у них есть окна, и отвечает ненужные ему уроки.
А так – сидит дома, читает и пишет, не мысля себя вне литературы.
Вне жизни? Пожалуй.
То есть теперь Саша стоит на лестнице и ждёт Маргариту.
Он всегда приходит заранее.
Стоит и ждёт, и накатывает жутковатое ощущение: не придёт она, это пустота внизу лестницы никогда не рассеется.
Но – рассеивается, концентрируясь в быстро идущую Марго, конечно, улыбнётся, скажет:
– Пойдём.
Они пойдут в учительскую: маленькая весьма, и за окном – апрельский зеленоватый пух.
Саша отвечает быстро: язык давался, в общем, легко.
– А что читаешь? – спрашивает Марго.
– Платона. «Диалоги». И знаете, – такое ощущение, что прикасаешься к небесам, растёшь, словно ощущаешь это. И даже пещера, в которую заключены, не страшит, поскольку открывается столько света.
…столько, столько…
– Вероятно, юношеские мозги более восприимчивы, – говорит Марго. – Я уже не могу так воспринимать. С остальными предметами справляешься?
– Более-менее.
– И… стать хочешь?
Она знает ответ.
– Ну да, писателем…
Был выпускной, Саша не знал, как жить.
Он смотрел на выступающую Маргариту Григорьевну, чья речь сильно отличалась от директорской и прочей казёнщины, играла образностью, сквозили цитаты, и насыщенность её, смысловая наполненность были столь велики.
– Я только твои глаза видела, Саш, – сказала Маргарита потом. – И я не прощаюсь с тобой. И, вообще, уверена, что о тебе услышу.
В огромной столовой бушевала в рваных ритмах дискотека.
Жизнь всё же пошла: Саша работал в библиотеке ВУЗа, располагавшегося рядом с домом, и, попав в молодёжную компанию, стал меняться: выпивать и качаться начал одновременно.
Он стал меняться – и год не писал; потом – вернулось, обвалом пошли стихи.
Потом – попал в печать, стали выходить и книги, но Союза не было уже, сломанный о колено истории, словно унёс с собой многих – и телесно, в смерть, и души поломав.
Литература, короче, не имеет теперь никакого значения, ну, вы в курсе.
Саша приходит к Маргарите, просто рассчитав время, не договариваясь, приходит, приносит издания со своими стихами, книжки, ещё нет в школе охраны, и, заглянув в привычный класс, видит её, разговаривающую с какой-то девочкой.
– Ой, – восклицает Маргарита, даже руками всплеснув. – Какой гость у меня! Извини, Ирочка, в другой раз договорим.
Девчонка уходит, мельком глянув на бородатого дядьку.
Он вытаскивает книжки, газеты:
– Вот, принёс…
– Ой, как рада, Саш. Садись на своё место.
Он садится.
– Ну, как ощущения?
– Всё таким маленьким кажется. А в детстве было большим. Логично – да?
– Да, и потолки здесь казались высокими?
– Да-да…
Она листает книжку.
– Только стихи? Другого пока не пишешь?
– Рассказы, сказки. Постепенно расширяюсь.
– Никто не ожидал, что литература за бортом окажется, да. Как обсуждали… Ты работаешь?
– Увы, приходится. Гонораров нет.
Он просит телефон Маргариты.
Записывает, прощается.
Нет, говорили дольше: но – никакой философии, формул экзистенциализма, сложных ассоциаций: о маме, доме, Сашиной женитьбе.
Маргарита рассказывала о своих детях.
У неё двое было, сын и дочь.
С дочерью были проблемы, близкие к Сашиным подростковым, и звонила тогда Маргарита Сашиной маме, консультировалась.
А Саше рассказывала:
– Она говорит, что помнит свои прежние жизни. Не просто помнит – детально повествует мне о них.
– Но это едва ли ненормально, – утверждает Саша, сам долго блуждавший в недрах собственного метемпсихоза. – Я тоже их помню: немного. Реинкарнация реальность.
– Да, слушая свою дочь, убеждаюсь в этом…
Они встречались ещё несколько раз: учительница и ученик.
Встречались, разговаривали, потом как-то по фейсбуку, Саша, найдя Марго, написал ей прочувствованно-пьяное письмо, благодаря за то, что она есть.
Она ответила быстро:
– Значит, в том времени что-то было?
– Было замечательно. В нём и была правда бытия, которой теперь не найдёшь. Как любви.
Маргарита светилась любовью: и к детям, и к жизни, была сплошной умнейшей оптимисткой, чёрный пояс по оной сложнейшей дисциплине явно был у неё.
В постсоветские годы много путешествовала, и Саша, не смогший поехать никуда, вглядывался жадно в мазки воспоминаний: об Египте, Испании, США, Британии…
Будто весь мир рядом.
Миры рядом: огромный мир Маргариты, не меньший – Сашин.
Миры рядом – и схождение их обеспечивает метафизическое богатство яви.
Скучал на выдаче; тома классиков-основоположников, косно пестрея обложками, тянулись к потолку, никто б не поверил, что через несколько лет будут выбрасывать массивные эти, в момент ставшие ненужными собрания сочинений; скучал, когда дверь отворилась и замзаведующей, введя парня, сказала:
– Саша, у нас новый молодой человек, покажи ему, где почту берут…
Пошли.
Худ, заострён, крупные, хитроватые глаза.
– Саша.
– Вадим.
– Да, тут почта… возле вахты приносят, надо в читальный зал перекинуть.
– Ага… Я ж в нём и работаю.
Пакет, коричневый и скучный, шуршащий в руках…
– Девчонкам отдай, разберут.
Вадик устроился в читальный зал: обычная, в общем, схема: молодой человек или девушка, не поступив на дневной, шли на вечерний, на год-два устраиваясь работать в подразделения института: кафедры, библиотека, – в ней образовывалась молодёжная компания…
Жизнь в финале СССР ещё не давала многообразия вариантов; только Саша никуда не стремился поступать, сам не зная, что собирается делать.
Писать.
С детства манило, с детского сада сочинял…
С Вадиком – противоположны, по сути, но сошлись внезапно, идут к Саше, курят, говорят:
– Ты, Львович, совсем не собираешься нигде учиться?
– Не-а…
– Как так?
– А… я не знаю. Вообще, не уверен, что долго проживу…
– Перестань. Всё начинается только. Я сюда пробовал, не прошёл, возможно, на юридический надо…
Мама Сашина встречает.
Она щедра: живут вдвоём с сыном, она всегда выставит на стол то, что есть.
– Вадик, ты ешь сациви?
– Я, Оль Алексевна, всеядный…
Он станет потом и с мамой Сашиной общаться – Вадим, за двадцать с небольшим успевший отслужить, отучиться в кулинарном, поработать в ресторане, он будет ей повествовать о бурях своих многих, о любовных переживаниях, хотя побед явно больше…
– Что ты робеешь, Сань? – спрашивал, и глаза у него маслились, сам про себя шутил: Хороший кот сытым не бывает. – Это ж легко! Несколько фраз, флирт, кафе, потом… главное, чтоб квартира была, но мама ж тебе мешать не будет.
Но Саша робел.
Влюблённый в коллегу, не знал, как подойти к ней, опытной, мол, не смотрит, она смотрела, но ждала его первого жеста…
А Вадим бурно врывался в сладость жизни, в компании библиотечной оказался легко, потом – странно как-то всё закрутилось с Наташкой…
Крупная, замедленная, интересная, когда-то работала здесь же, в библиотеке вуза, потом уволилась, в ЗАГС ушла…
У неё был роман с Димкой, сюда же на работу ходившим, роман… с продолжением, но Димка в армии.
У Наташки – своя квартира: тесная и уютная, однокомнатная, и можно сидеть у неё долго-долго, вроде юность тянется, хотя за двадцать людям уже…
– Во, сейчас рисовать будем! – возглашает Вадим. – Натаха, есть бумага?
– Найду!
Плавно встаёт с кресла, явно неохотно меняя удобную позу на движение, открывает секретер, вытаскивает листы.
Вадим неплохо рисует.
Наташка уходит на кухню, заваривает чай, возвращается с чашками и вафельным тортом на подносе.
К люстре добавляется нежно-шёлковый свет торшера.
На бумаге мерно возникает точная острая штриховка: квартира Наташки проявляется.
– А где же мы? – спрашивает, тряхнув пепельными волосами.
– На другом…
Он продолжает покрывать бумагу штрихами и загогулинами…
Курчавятся графитные завитки.
Вечереет.
Сильно вечереет – в театре заоконного бытия занавес опускается постепенно.
– Пора, что ль? – спрашивает Саша.
– Я Вас не гоню, – замедленно-таинственно отвечает хозяйка.
…было раз так поздно, что неслись на трамвай, думая – он последний.
Мелькала трава, казалось, бегущая за ними, и волны разного света то принимали, то отпускали их.
– Фу, успели!
Трамвай, покачиваясь, почти пустой, тронулся…
…мы – рыбы, внутри двигающего на колёсах аквариума.
– Что у тебя с Натахой – не получается?
– Представляешь! – засмеялся Вадим…
– У ТЕБЯ?
– Я не всемогущ…
…зима плыла, вытащил Сашу в дали дальние, не вспомнить, куда, в лес, на шашлычок, с приятелем своим Максом-юристом…
Ветки собирали, курицу, замаринованную по-особому, жарили на оранжево пламенеющем костре, и сквозная белизна слоилась между стволов.
Сухое пили из горлышка, хлеб, кроша, ломали.
– Не думай, Вадим, – говорил Образцов: курчавый и худой, складный, очевидный кобель.
Как и Вадим.
Кобель первой гильдии, как шутит Сашина тётка.
– Не думай, юридический – это всегда в кассу. Тем более, в стране не пойми что делается…
– Я и не думаю. Решил уже…
Снежок падал, медленно вычерчивая иероглифы среди ветвей.
Дальше, небось, о бабах говорили…
…словно расцветали незримые подружки, мелькая между стволов: это Сашины фантазии, конечно, ребята ж практичны.
Всё так.
Всё не так.
Вадим с Шереметьевым, колоритным, как его фамилия, затеял фирму – «Экспресс-бутерброд»: торговать на вокзалах…
Шереметьев встречается со Светкой, в которую влюблён Саша, которая работает в библиотеке, где работала Наташа, с какой дружили.
Вы не запутались?
Я – вполне: лабиринт былого столь многоколенчат.
Стоят в курилке втроём: Шереметьев, Саша, Вадик, дым свивается и развивается: змеи не жалят.
– Всё, Вадим, решено: «Экспресс-бутерброд» название. Я ещё одноклассника подтяну.
– Львович, – обращается к Саше Вадим, – не обижайся, тебе не предлагаем. Ты друг прекрасный, а в деловом плане…
…конечно, я же пишу вовсю, альтернативная реальность густо вбирает корни и кроны моего бытия.
Курилка на лестнице противна: из вертикальных окон виден двор: унылый, как всякий двор учреждения.
Как жизнь.
Тогда у них не получилось ничего.
В начале девяностых Шереметьев развернулся по торговой части, Вадик учился на юридическом, подрабатывая, где и чем мог.
У Саши появлялся часто, и часто – с бутылкой.
Что делать?
Русский нрав: дерущий изнутри, как добрый хрен.
Только он злой.
Мама всегда выставляла закуску, и она была разнообразна: пупырчато-глупо глядели солёные огурцы, куриный рулет истекал соком, рулончики из мяса, в каждом из которых таилась черносливина, разворачивать было занятно…
Мама работала в Торгово-Промышленной палате – и с едой у них, рано похоронивших отца, всегда хорошо было…
…когда умер в реанимации пятидесятидвухлетний отец, Саша был один: мама отдыхала в Прибалтике; он не знал, что делать.
В числе других позвонил Вадику, тот, – ещё в библиотеке работали, но Саша был в отпуске, – пришёл быстро…
Вместе на почту двинулись, отправить телеграмму бабушке; закипела потом суета, Вадим, не знавший Сашиного папу, словно отвалился на задний план бытия.
Когда кооперативы пошли, спрашивал:
– Давай, Львович, в строительный тебя устрою…
– Ошалел? Я ж не умею ничего.
– Ерунда. Там подучат. Денег ломанёшь. Все Светки твои будут!
Ездили, надо ж.
Не вспомнишь окраинный район.
Громоздились дощатые строения, внутри которых злобно визжали циркулярки, страдая от людских надоб; кто-то что-то рубал, стружка летела, пахло опилками.
Дороги были разъезжены, в грязи – отпечатки шин, как надписи на чужих языках.
Чахлые деревья.
На обратном пути купили бутылку шампанского, пошли к Саше…
– Ну, не вышло ничего. Отсутствие результата – тоже результат, – сказал Вадим.
– Слушай, ты боишься смерти? – спросил Саша.
Шли уже по двору его.
Фонари – шаровые узлы перспективы – серебрили асфальт.
– Смерти? Что о ней думать. Сперва прожить надо.
Смерть.
Багровая жуть затягивает меня, шевеля щупальцами.
Где я буду, когда меня не будет?
Жуть, страх отсутствия, потом – углубление себя, и надежда, мерцающая панорамами, начертанными Сведенборгом, – мол, ничего страшного там нет.
Вадим учился.
Саша писал, пробиваясь в печать.
Реже стали видеться.
Вадим – лёгкий с женщинами, успешный, если надо – пошловатый, в большинстве случаев добивающийся своего.
Он женился рано.
Саша не был на свадьбе – не любил многолюдных сборищ.
Видеться стали реже.
Вадим преуспевал.
Саша печатался.
Это стало бессмысленным после распада Союза.
Что делать маркшейдеру в степном городке?
Сменить профессию или уехать туда, где есть горы.
Но Саша ничего, кроме литературы, не воспринимал.
Преуспеяние Вадима было денежного, логичного толка: он купил квартиру, родилась дочка.
Разошлись почти совсем, иногда перезваниваясь.
Мама дивилась – привыкла к его откровениям.
Много лет спустя, когда обоим под шестьдесят, Саша потерял маму, с которой не расставался 54 года, Вадим, проезжая, спросил, позвонив, можно ль заглянуть.
У Саши – семья, женат, поздний сынишка, сейчас на каратэ.
– Чего на машине-то приехал? Выпили б…
– Не, не хочу сегодня. Пост. На службу пасхальную пойду.
– Ты? Неужели…
– Всякое бывает.
Посидев немного у Саши, ходили за мальчишкой, потом – стоят у подъезда.
Вадим листает архивы в смартфоне, показывает: Во, камин на даче сделал. Класс?
Рыжина, впечатанная в камень.
– Красиво.
– А с бухлишком и сигарой ещё лучше.
Он показывает сыновей: от второго брака, охотничьи картинки мелькают.
– Лося завалили.
– Надо ж…
Саше нечего показать, кроме горы публикаций со своими текстами, но это совсем не интересно.
Не так, как представлялось в детстве.
Им – почти не о чем говорить.
Сейчас расстанутся.
И возраст, и обстоятельства жизни такие, что не скажешь точно, – встретятся ли когда-нибудь вновь.
По дороге в школу, под хрусткие снежные скрипы, Митька сказал:
– Отщепи мне кусочек пластилина от своей молекулы, я слепить не успел.
И Сашка, вытащив её из портфеля, отщипнул.
Митька, любивший пластилин, шёл и лепил свою, химически необходимую на уроке молекулу, пока Сашка ровнял собственное изделие.
Дома у Митьки:
– Во, гляди, город фантастический будет.
Увлекался фантастикой, когда гуляли, пересказывал Сашке, не читавшему её, миры Лема или кого-то ещё, а когда приходил Сашкин черёд, – повествовал тот о классиках русских, поедаемых-изучаемых методично и подробно.
Реальность, уходящая на второй план.
Дома у Митьки нагромождение пластилиновых коробок, перекрученные толстые бруски, ярусы и кубики, должные стать домами и космическими конструкциями, странные существа, неровные шары, антенны, напоминающие уши, глазастые уродцы (не было тогда слова монстрики, да и самих их не было!), по-своему милые, вытащенные из небытия, чтобы населить волшебный город.
Из окна – двор, будто миниатюра, Митька живёт высоко: детская площадка, как игрушка Гаргантюа.
В монопольку стали играть потом, перебирая забавные бумажные деньги, не представляя, какую силу заберут, всех взяв в плен, несколько лет спустя.
Ведь – Союз казался незыблемым.
Посмеивались: фрондирующие интеллигенты родители, сами не желая, склоняли к тому; посмеивались над засильем пустой шелухи идеологии, не представляя, какой разгул слепых и жадных инстинктов воспоследует.
…толстые, желе греха дрожащие животы грехов набиваются плохо: сколько ни пихай, всё мало.
Понятия грех – хлюпающего лягушачьим чревом – не было в их обиходе, как и рассуждений о смерти и вере.
О смерти, впрочем, Сашка рассуждал:
– Жизнь – дорога к смерти сквозь суммы потерь, – говорил он, маленький книгочей, толстый, не спортивный очкарик, не представляющий, как можно устроиться в этой переогромленной жизни.
Но Митька считал, что суть её в общении…
– Да брось ты, Мить, – прерывал его Сашка. – Суть её в творчестве.
Оба заражены.
Сашка, приносящий Митьке школьные тетрадки, исписанные рассказами.
В одном – действуют киты: очеловеченные, конечно.
История с выбрасывающимися на сушу китами произвела на Сашку чрезвычайное впечатление, и он живописал, живописал сообщество огромный существ, таким образом выражающих протест против человеческой жестокости.
Люди, яростно и яро рубящие китовые туши, – брызгают красные осколки плоти.
Шматки горят краснотою воспаления.
В другом рассказе действовал Герострат, вызывавший почему-то волны сострадания.
Митька читал стихи – в основном иронические.
Обсуждали.
Ходили, спорили, размахивали руками.
Потом – стали ездить по букинистическим.
– Зачем тебе книжка «Гракх Бабёф во время термодорианской реакции»? – спрашивал Сашка.
– Понимаешь, история Франции влечёт сильнее и сильней, – расплачиваясь мелочью, сэкономленной на завтраках, говорил Митька.
Сашка присматривал старые сборнички поэзии, хотя сам стихов не писал.
Зато читал их вслух в классе, преображаясь, играя интонацией, смакуя слова, читал, не видя класса, зная, что слушают заворожённо; и колоритный словесник – могучий ветеран войны, густобасый, высокий и чревастый – водил по классам – мол, вот, как нужно читать; сам слушал удивлённо, подрагивая щёками в склеротической красной сеточке.
Сашка пришёл в четвёртом классе: переехали с родителями в этот район, Митька учился с первого.
Кудряв и худ, подвижен, но не спортивен.
Сашка рыхл и толст, стесняется своего тела, но – силён и быстр, может прекрасно бегать (через несколько лет, когда стеснение телом окончательно сожмёт мысли, активно займётся атлетической гимнастикой, увлечётся ею страстно, чтобы через несколько лет разлюбить. Всякой любови приходит каюк – но ты ещё не знаешь об этом, подросток: жёсткий, как рог, перст судьбы, ещё не упёрся в твоё миропонимание).
Почти сразу в четвёртом же классе сошлись: Сашка и Митька: на почве иронии, пересмеиваясь странно:
– Морской порт захватил!
– А ты аэродром бомбанул!
Сейчас – шумящие и шуршащие десятилетия спустя – не вспомнить, что в виду имелось, но, вероятно, нечто очень важное для одиннадцатилетних мальчишек.
Потом возникли непонятные животные – курдли: непонятные для Сашки, а Митька, зачитывавшийся Лемом, вытащил их из книг, но они обрастали потомством: глокакурдли, бокакурдли, ребята складывали пальцы, у кого смешнее получится, изображая их, вымышленных животных.
Гибриды фантазии и яви становились отчётливей (Босх из каменоломен небесной своей перспективы радуется играм котят) – чреватые для Саши, ибо закончились пубертатным кризом, из которого его вытаскивали психиатры.
Но – есть ещё какое-то время – да, время?
Не отвечает.
Сашка писал.
Митька уходил в историю.
Сашка писал так истово, что школа, введённая в объектив реальности, попросту мешала.
Он стал прогуливать, наматывая слои отчаяния, и, когда они стали слишком серьёзными, попробовал покончить с собой.
Его спасли.
Психиатр, найденный по цепочке связей, устроил индивидуальное посещение.
Сашка сидел дома, читал и писал.
А Митька делал школьную карьеру – и по комсомольской линии, и по учёбе: ему необходим был истфак МГУ.
Они встречались, гуляли, Сашка рассказывал о писаниях своих, Митька, словно задавшийся целью доказать реальность реинкарнации (откуда ещё у советского мальчишки, и не мечтавшего попасть во Францию, такая тяга к ней, великолепной?), о новых своих изысканиях.
…когда-то дни рожденья Сашки отмечались домашним кругом: приходили три семьи, с родителями дружили родители, дети играли, накормленные мамиными деликатесами; а Митькины дни рожденья справлялись иначе, и Сашка участвовал в них.
Митькин отец – журналист, маленький и подвижный, с лицом, несколько вогнутым вовнутрь, хорошо вёл столы, постоянно шутил.
К примеру:
Предлагая девочке (Сашке не вспомнит, какой) то и это, и, неизменно встречая отказы, он, бесконечно живой и ироничный, спросил, протягивая сосуд:
– Соли хочешь?
Мама Митьки была замедленной, выше отца, речь плавно текла…
…французские изыскания Митьки.
Рассказы Сашки.
После школы Саша, родители которого полагали, что он не сможет натурализоваться в сфере социума, был устроен в библиотеку ВУЗа, располагавшегося недалеко от дома, и там, попав в молодёжную компанию (не только замшелые, вяло шуршащие библиотечные бабки оБЫТОВАЛИ там), стал менять столь быстро, что сам не поспевал за собой.
Так или иначе, выпивать и качаться (подпольно, подпольно, в Союзе не приветствовался атлетизм) он стал одновременно.
А Митька, поступив легко на необходимо-вожделенный истфак, ушёл в учёбу.
Такие дела.
Поначалу перезванивались.
Но Сашке, усвоившим дурацкое словечко «крутой», казалось уже не круто общаться с Митькой: круто же – выпивка, девчонки, кафе…
Какой глупый молодёжный круговорот.
…какой ничтожно-молодёжный Сашка!
Они отдалились.
Потом перестали общаться.
…папа Саши, вернувшись с работы, шурша снимаемой серой курткой, достал письмо:
– Саша, Митя тебе из армии пишет. Надо ответить, я считаю.
У Сашки давно ныло – предал друга.
Ответил.
Переписывались.
Письма бурлили юмором, хотя Митьке в армии жилось не сладко, Сашка освобождён был по зрению.
Потом – последовало письмо – трагический излом:
– Мить, я похоронил отца.
Митя отвечал соответственно.
Они виделись ещё раз, только онтологитчески – один – после армии, Митя пришёл в гости.
Только раз.
…чай мерцал драгоценным кармином, и разговор о поэзии представился бы нарушением правил.
Много лет спустя Сашка, много печатающийся, сложно и тернисто проходящий дорогу свою, обрывками что-то слышавший о Митьке, вспоминает былое: скрип снега кочерыжный, когда шли в букинистический, пластилин и игры, курдлей и первые миги школьного общения, и думает, как глупо, глупо, глупо разойтись было.
Глупо, по-детски.
Ничего не вернёшь.
Судьба, незримая, как всегда, глядит на Сашу, сожалеюще покачивая головой:
– Мол, идиот, так и не понял, что от тебя ничего не зависит?
Голосовые вибрации затухают, растворяясь в воздухе…
От чеширского кота остаётся улыбка, она тает, тает…
Человек бродит по кладбищу, вглядываясь в овалы лиц, тщась представить жизни людей и пропитаться духом всеобщности: космоса, который никогда не кончится, а начинался ли где-нибудь?
Учитель – рослый и могутный – краснея лицом, вполне любимый учитель, умудрявшийся втягивать в литературные слои даже тех, кто ничего не читал, кричит:
– Послал Бог ученичка!
Разумеется, находясь в дебрях и недрах Советского Союза, не стал бы писать Бог с большой буквы, хотя на продолжение жизни надеются все и всегда; и, стоя в двери, будто в кадре фильма, говорит маленькому эрудиту-семикласснику, написавшего сочинение на тему любимый герой об Иисусе Христе:
– Ты знаешь, всё-таки Иисус – мифологический персонаж. Напиши мне ещё одно – о ком-нибудь…
…Иисус, идущий босыми ногами по серебристо-кипенному снегу, сгибаемый тяжестью креста из берёзовых досок, и… кто бежит за ним, улюлюкая, в след?
Князь Мышкин, возвращающийся с убогим узелком из швейцарского благо-уюта: или какой тогда был?
У негров свой Иисус – его не представить, но богослужения их, какими видел в кино, отдают чем-то столь далёким, что русский Христос тает в пространстве, исчезая, впитываясь в души.
У всех свой Иисус – был ли у колоритного словесника, предложившего мальчику написать ещё одно сочинение?
Голосовые вибрации затухают, медленно растворяясь в воздухе.
Писатель, утром садящийся к монитору, не представляет, что писать: но внутренний огонь, палящий всю жизнь, требует словесного исхода.
Можно об этом – о голосе, затухающем в воздухе, об электричке, ускользающей вдаль…
Все достали спиртное: коньяк испускал ароматы грецкого ореха, более скромная водка сулила жаркий яд отдохновения.
– Вы знаете, Джакометти, в сущности, экзистенциалист, его образы, бесконечные эти люди – тощие, как рыбья кость – есть отчёт о мучительности пребывания на земле…
– Разве мучительно? По мне уж лучше раблезианство, сочный избыток, или фальстафово неистовство…
Разумеется, такие разговоры не прозвучат, вращаясь обыденно вокруг дел, детей, шуток и анекдотов, бытовой дребедени, подрезающей крылья…
Остры её ножи.
За окном многоствольно, точно убегая многоного, мелькает лес, зеленея августовским золотом.
Небо вылито из бесконечной чаши.
Учитель в кадре двери говорит ученику…
Нет, уже было.
Театр, организованный так, как он организован; фильм, снимаемый всеми людьми – без сценария и с неизвестной конечной целью.
Утро, проведённое в суете, заменившей пару часов творчества: топча каблуками февральский снег, пожилой человек перебегает из одной аптеки в другую, спрашивая определённую мазь.
Везде – тот же внутренний пейзаж: блестящее стекло, скрывающее сотни пёстрых упаковок: плоские, продолговатые, квадратные, облатки, тюбики, флаконы.
А – мази нет.
В третьей аптеке говорят, что давно не получают такую, он просит предложить заменитель, и, не сведущий в медицине, нервный, издёрганный и собой и жизнью, расплачивается, дополняя купюры круглой мелочью, с которой никак не разберётся…
Потом?
Да, магазин: где слои еды манят многообразием, но взять можно только то, на что и рассчитывал: грязную бокастую свёклу, жена сварит борщ, длинный, зовущий багет, пару сникерсов – себе и сынку, спагетти, сосиски.
Всё остальное есть.
Потом заскочит домой, выгрузит всё, и, вспомнив об огурцах, пойдёт в другой магазин – поближе…
Важно ли сие отображение нескольких часов бесконечного времени?
Вороха жизни, раскиданные вокруг, утверждают собою – что ни отобрази, во всём мелькнёт онтология бытия…
Учитель ли, говорящий с учеником, ученик, настолько выросший, что и не верит, бегающий по аптекам-магазинам, мама, которую не вернуть, забытые – протирает обычно утром – полы.
Вот: в ведро с тряпкой льётся, пузырясь и расслаиваясь, вода, на ногу швабры, становящуюся твёрдой, надевается тряпка, и, отражаясь в огромном, блёстко-белеющем зеркале, от потолка до пола сияет, человек протирает паркет.
Он стар.
Человек?
Паркет?
Оба.
Во многих местах паркетного пола словно карты не существующих местностей прорисованы.
Ладно, ничего.
Пока живы.
Длится онтология.
№102 дата публикации: 01.06.2025
Оцените публикацию: feedback
Вернуться к началу страницы: settings_backup_restore
Редакция этико-философского журнала «Грани эпохи» рада видеть Вас среди наших читателей и...
Материалы с пометкой рубрики и именем автора присылайте по адресу:
ethics@narod.ru или editors@yandex.ru
copyright © грани эпохи 2000 - 2020