Грани Эпохи

этико-философский журнал №79 / Осень 2019

Читателям Содержание Архив Выход

Александр Балтин,

член Союза писателей Москвы

 

Так и теперь

Гена

Всегда помнил его с бородой – аккуратно подстриженной, седоватой; и на фотографии его молодого глядя, удивляюсь, – Гена ли это?

Гена, крёстный, отец двоюродных братьев, с одним из которых проводил столько каникулярного времени на калужской даче, с другим, поскольку с тем, из детства, взрослое общение не пошло, сошёлся, будучи старше, хотя и живём в разных городах…

Гена – крёстный: вот мы в недрах огромной пустотелой Николокозинки, как в просторечие называют церковь в Калуге, его друг – отец Михаил: чревастый, громадный, как из Лескова изъятый, басит:

– Нельзя, чтоб кровные родственники крёстными были, Гена один будет…

И Таня, тётушка моя, слегка опечалена, но священник благостно утешает:

– Так то же нормально…

Ходим с Геной за ним вокруг поблескивающей купели; длится обряд, непонятный мне, двадцатисемилетнему, решившемуся зачем-то, и старушка – крохотная, как сверчок, читает священную молитву…

Потом Гена везёт на дачу. Спрашивает:

– Как, Саш?

– Не знаю, – отвечаю честно. – Никак.

– Должно измениться что-то. Структуры снов…

Мелькают ленты Калуги.

Грибник и рыбак, – и меня, как братьев, стремился приохотить, и, если грибными лесами я в детстве… даже и бредил, всё спрашивая: «Когда поедем?», то рыбалка нравилась больше атмосферой, компанией, хотя и таскал рыбью мелочь – верхоплавок, ершей…

Вставали в четыре утра, жевали сахарок для зоркости, бывало, когда выезжали, туманы ещё слоились…

Лес словно пел: таинственный и молчащий, он исполнял мелодии свои больше, чем птичьими голосами…

Шли с Геною, расходились потом, пригибались, с лица снимая летучую паутинку, отгибали ветви, чтобы внизу найти толстый, ароматный боровик; или вдруг – расходился ведьмин круг лисичек–сестричек: жёлтых, китайских каких-то…

Гриб?

Подберёзовик?

Нет, листок…

Смеётся Гена…

Таня ползает по поляне, срезая, и Гена, вышедши на оную, кричит, шутя: «На колени, несчастная!»

Они не расставались.

Тётя пережила его на полтора года…

Он работал учителем труда и черчения в школе, летом подрабатывал, делая ремонты в школах: всёумеющий, любые инструменты по нему, и починит, что хочешь…

– Ген, ты сам бороду подстригаешь?

– Конечно. Знаешь, как здорово возиться? Подбривать ещё надо, чтоб аккуратная была.

Воспоминания теснятся, но, залитые кислотой времён, словно и частью попорчены теперь…

Совсем детское: редко в Калугу приезжал на зимние каникулы, и вот…

Ходили с гор кататься на Оку: путь мчался, нёс среди заснеженной, кружевной, ажурной, древесной массы; путь, сильно раскатанный, блещущий белизною выносил прямо на Оку, и дух захватывало от летящего в глаза, от скорости…

А дома у них делали мороженое: мы с братом набрали снега, притащили его, и как колдовали дальше Гена с Таней не вспомнить; но вот – Таня раскладывает: В Сашину тарелку, в Димину…

Гена выходит из коридора:

– А в Генино блюдечко?

И долго дразнили потом – Генино блюдечко…

…ездили на машинах на море, несколькими семьями, я ездил с ними три раза…

Под Одессой жили в кемпинге, в другой раз – в частных домах; а ночёвки в пути – в лесополосах, в стогах расходились формулами счастья.

Быстро разбивался лагерь – под руководством Гены; готовилась еда, краски заката пепельно и розовато слоились, волнуя…

Скоро и море откроется: несколько недель счастья.

Была и трагедия: мать Гены баба Галя плоха, ехать не ехать? Но сама же уговорила его, и – отправились…

На второй день морского изобилия Гена поехал в город: телеграмма, отправленная до востребования, была краткой: Умерла 28, похоронили 1…

Он ходил у моря, ходил один, пережёвывая, переживая, что я тогда не понимал; а в тёмное время сидел я у моря, и Гена подошёл сзади, опустился за мной, племянником, ерошил мои волосы, и почувствовал я горячую слезу, обжёгшую темя.

Он сказал в палатке Диме:

– Меня в ногах матери похороните.

– Ещё чего! – начал, было, брат, но Гена прервал:

– Я не собираюсь умирать, просто говорю.

Он не собирался умирать: житейски активен, всегда при делах, хотя отдых любил – все варианты: от выпивки до бани.

Строили парилку на территории дачи, мы с Димкой строгали и пилили вовсю, ладно подгонялись сильно пахнущие доски, и росла банька, возникала.

Потом, уже опробованная, столько часов отдохновения им сулила.

А я – не полюбил.

Они же – с другом-соседом Эдиком – выходили из парного зевла красные, в смешным юбочках, припадали к банкам с пивом, охали, отдувались…

Бильярд, появившийся на даче, вызвал восторги.

Гена учил…

– Туда цель. Смотри – вот в эту часть шара. И рукой не вихляй. Ну – давай!

У него ловко получалось.

…на рыбалке, осень уже, вода чернеет стеклянно…

Холодновато, но Гена, раздевшись, лезет в воду – необходимо проверить плёнку.

Идёт медленно, чуть трогая напряжённую лесу, и вдруг – щучий финт раскалывает стекло воды, и Гена ухает под воду за мощным рыбьим экземпляром, с которым выбирается на берег потом.

Мелкие, острые щучьи зубы…

Гена не собирался умирать…

Рассказывал в недрах последнего нашего с ним застолья в Москве:

– Вот, Саша, были на Мужачах, ну ты помнишь, ещё один участок под картошку взяли, и решил я опят пособирать, леса же рядом – роскошь. Иду, нашёл пень, режу, и вдруг – бац! как укол шприца, и хвост чёрный мелькает… Забыл про грибы, бегу к Тане, она в машине ждёт…

Таня прерывает: Я гляжу не пойму: бежит, ведром размахивает, что такое?

Улыбаются они.

И я улыбаюсь…

– А рука, Саш, на глазах распухает. Да и антидота сразу не нашлось, пока доставили…

Через несколько месяцев нашу московскую квартиру ночью перерезал телефонный звонок.

Мама вскочила, и слышал я сквозь марево прерванного сна:

– Да… да… Не может быть… Ужас… Едем!

– Саша, – крикнула мне. – Гена умер.

…я сидел у его гроба, бормотал что-то.

Была масса народу – Гена дружил со всей Калугой, но на тот момент я оказался у гроба один, сидел, говорил ему что-то, и воспоминания мелькали пёстрыми веерами…

В разнотравье крутой спуск к Оке – под оркестры кузнечиков.

Чёрная, плоско текущая гладь ароматной воды.

…а вот – совсем уж из детства:

– Тронь, Саш, эти штучки, разлетятся…

Я трогал остро-пухлые фрагменты растений, и, названные недотрогами в народе, взрывались они в пальцах.

Смеялся мальчик.

…из Москвы уезжая в Анапу, отдали Гене, у которого был большой самодельный аквариум, гурами своих, опасаясь.

Одна сдохла, а вторая так и осталась у него: прожила десять лет, разрослась с ладонь…

Ничего не значащие картинки.

– Ген.

– А!

– Боровик прошёл!

– Ну! Не заметил. Режь скорей…

Он прожил простую, ясную, честную жизнь.

Он никогда не читал Данте и не знал квантовой теории.

Нужно ли?

От него шли лучи добра и тепла, и я, храня их и поныне, всё вспоминаю кадры минувшего, думая, сколь мало остаётся в грядущем, и, не смея предположить, где он теперь: Геннадий Сергеевич, Гена, Генино блюдечко…

 

 

Воспоминание о Валентине Мартемьянове

Энергия борца лучилась от него: заражая и поражая – даже в пьянстве, которому был пристрастен, он словно одолевал силу алкоголя, и, способный выпить много, отключался просто минут на десять, выйдя в соседнюю комнату, чтобы, вернувшись, дальше вести стол…

Застолий было много: он всегда вёл их, реплики сверкали порой, и фирменные присказки его, типа: «За нас с вами и фиг с ними» или – «Этим маленьким бокалом, но с большим чувством…» – казались свежими, несмотря на повторы…

Дядя Валя вёл застолья – умело, как профессиональный тамады, а когда подходило время, – садился к пианино или, склонив несколько вогнутое лицо к решётке струн, обращался к гитаре.

Он был не просто музыкален, – обладал профессиональным оперным тенором и, беря уроки в частном порядке у Матовой, некогда знаменитой солистки Большого театра, познакомился с отцом моим, чей баритон был бархатен; а у Матовой жила мама, приехавшая из Калуги, откуда происходила и Матова, учиться в Москву, и осевшая в метрополии уже навсегда.

Как из нынешнего далека – смешного для истории, столь смертельно-серьёзного для человека – представить их встречи у Матовой в пятидесятые годы?

Полы скрипели, быт был крепко настоянным на основательности: буфет и шкаф – предметы мебели, испещрённые витыми и резными деревянными украшениями, принадлежавшие некогда Матовой, – сопровождают меня всю жизнь…

Раздаются бодрые голоса – молодой дядя Валя Мартемьянов, молодой отец; чай на столе, сдобные булочки; уют камерной обстановки…

…Мартемьянов, профессор-юрист, не признал слома 1991 года и, предчувствуя худшее, включился в силовую борьбу – за возвращение былого, где было столько необходимо-хорошего…

Вот он говорит моей маме (отца, ушедшего рано, уже не было тогда):

– Ляль, мы жили при коммунизме и проморгали его.

Вот он – депутат ГосДумы от коммунистов – он не расстался с билетом, сопровождавшим его большую часть жизни, и не отказался от суммы убеждений, сделавшихся в одночасье немодными.

За модой не стоит следовать – если знаешь суть.

…а вот он – на похоронах отца: маленький поминальный зал, и пустая покамест лодка гроба, и дядя Валя тянется, чтобы выбросить из неё золотистую случайную стружку, а я говорю ему:

– Нельзя, Валь, примета плохая… из гроба что-то вынимать…

Он смотрит на меня… даже несколько растерянно: с отцом дружили четверть века, и спрашивает:

– Папа хоть попрощался с тобой?

– Нет, Валь, – отвечаю, замирая сердцем, прокручивая ленты воспоминаний, как сопровождал отца в больницу. – Нет, не попрощались.

Его убьют через семь лет – Валентина Семёновича Мартемьянова: убьют на улице, и останется адское действо нераскрытым.

Но пока – всё прекрасно: в недрах большой комнаты нашей квартиры снова накрыты пышные столы, и Мартемьянов, пришедший первым из гостей, наигранно поводя ладонями, говорит:

– Ляль, благолепие какое! Даже страшно приступать…

Вскоре станет шумно, людно, весело; застолье пойдёт бодро, и чёрное пианино (от Матовой, конечно), ждёт, когда дядя Валя сядет к нему…

Будут петь…

Сильно зазвучит мартемьяновский тенор.

Бархатно польётся голос отца.

Полётный тенор Виктора Дубинчука (академика-физика, также когда-то учившегося у Матовой) наполнит квартиру прекрасными созвучиями…

…а вот – из фрагментов детской памяти, уже разъедаемой кислотами времени: концерт в Доме учителя, Валя выступает, пригласил нас; я ребёнок совсем…

Валентин – в строгом сером костюме – встречает в фойе: он вибрирует, он подвижен избыточно, он перемещается быстро, и я, не понимая, в чём дело, спрашиваю отца:

– Пап, что с дядей Валей?

– Волнуется он, сынок. Волнуется перед выступлением.

Валя пел что-то из Гуно, из партии Валентина…

…тогда они жили на Ленинском проспекте, в огромной, плоской коробке дома, на семнадцатом этаже, мир с которого казался игрушечным.

Был у них кот – толстый и чёрный, наименованный Сексотом; не обращая внимания на взрослую людскую суету, он спит на книжной полке, плавно свесив длиннющий пушистый хвост.

Татьяна, жена Валентина, говорит:

– Почки по-русски Валька приготовил. Долго сочинял.

А Валентин – в рубашке навыпуск и домашних штанах уже схлестнулся с отцом:

– Нет, Лёв, ну кого великим шахматистом назвал, а? Фишера! Нет, вы подумайте! Ладно бы сказал – Алёхин, или Капабланка, а то – Фишер, выскочка этот!

Оба играли в шахматы превосходно…

Валентин сочинял песни на стихи Есенина, они звучали по радио; чуток к художественному слову и сам писал в рифму, но не показывал, не ставил на эту карту: ещё бы – своего поля достаточно: много монографий по юриспруденции, масса статей, учебники, преподавание, потом – думская борьба…

…квартира уже другая, и район совершенно другой – пролетарский вполне, но квартира обширна, и Ластик – колли – добродушен, встречает всех, улыбаясь…

– Ляль, вот вилок капусты ухватил, – говорит Валентин, разводя руками, – и рад, понимаешь…

Мелочь быта…

А приехали – поговорить о стихах моих: меня не печатали тогда, и Валентин, имея обширный круг знакомств, стремился помочь.

Не пили в тот раз, сидя в его кабинете; гитара около письменного стола, всё просто, бытовая избыточность претила Валентину…

Говорили… о возможностях продвижения моих текстов, потом на поэзию вообще переключились…

За окном струилась майская прелесть.

 

Осенью деревья линяют, пройдя период византийской цветовой роскоши.

Цветы, укоренённые в памяти, теряют лепестки…

Кто позвонил, сообщил о смерти Мартемьянова? Не вспомнить.

Пышность похорон была логична, учитывая социальную ступень, которую занимал дядя Валя; богатство поминок тоже вписывалось обосновано в этот сценарий: офис Вольского был обширен; а мы, старинные друзья, собрались вместе потом – в квартире…

В. Дубинчук, сидевший рядом с женой дяди Вали, Татьяной, поднялся с рюмкой, произнёс:

– Физика утверждает, что энергия не исчезает бесследно. Значит, за этой жизнью будет продолжение.

 

Валентин был атеистом, смеялся над возможными вариантами посмертия.

Сияние доброй и умной силы, исходившее от него, было столь велико, что ощущаю его и сегодня.

 

 

Последний юбилей

И Марина, двоюродная сестра, поскольку была жива, встретила у подъезда тёти Вали, своей мамы – меня и мальчишку и, наклонившись к нему, трёхлетнему, сказала:

– Так, кто это такой у нас? Давай знакомиться…

Он протянул лапку…

80-летие мамы, казавшейся бессмертной, отмечалось в Калуге, у тёти Вали, совсем старенькой, живший в двухэтажном красном доме пятидесятых годов, на втором этаже… Мы поднялись с мальчишкой.

…вибрировал я, как доеду, впервые ехал с ним, тяготы электрички, и проч., но прошло всё нормально, малышок, в основном сидя у меня на коленях, смотрел в окно, на мелькающий пёстрой лентой пейзажный мир, иногда играл с машинкой, захваченной из дома.

Мама не настаивала, чтобы я поехал, зная, сколько времени провожу с малышом, однако, утром, в день юбилея, засвербило, и вот – отправились с ним…

Мама встречает Андрюшу:

– Родной ты мой! – Он бежит к ней, тёплый и действительно такой родной…

Плавятся в Солнце августа верхушки деревьев в окне, и стол накрыт пышно: есть возможность у сестёр, дочерей тёти Вали…

– Сашенька, очень рада, что приехали вы…

– Да, Валь, собрались, – отвечаешь, доставая сигареты…

На балконе курит двоюродный брат, Алексей, с маринкиным мужем, выходишь к ним:

– Здорово, полковник, – приветствуешь Володю.

Обнимаешь со старшим…

Сейчас соберутся остатки рода, сейчас все усядутся, и сладкая волна опьянения уберёт все неурядицы жизни…

Мама из Калуги, в пятидесятые, уехав учиться в Москву, встретилась с отцом, осталась в метрополии уже навсегда…

За столом вы оказываетесь напротив, ибо ты предпочёл диван, и мальчишка, совершая подстольные экскурсии, курсирует между вами…

– Так, ну – за именинницу?

Ты прекрасна, ма, видишь, все собрались, и никто не знает, что это последний твой юбилей, и мальчишка, называвший тебя Олей, и проводивший столько времени с тобой, засыпавший у тебя, когда совсем был малышом, занял твою комнату, как ты и хотела, живёт нормально, растёт.

Ты прекрасна, ма…

– Саш, колбасу передай!

Много слоёв различной нарезано, и, протягивая тарелку тёте Наде, замечаешь, как солнечный луч прокалывает бутылку с белым ядом-счастьем.

Мальчишку интересует только икра: он слизывает её с бутерброда, предложенного мамой, и снова отправляется ко мне, ожидая, когда пойдём кататься на машинах.

– Пиво, – слышен голос Олега, кто он мне?

Кем приходится муж двоюродной сестры? Всегда путался…

– Пиво больше всего сортов в Бельгии, около шести тысяч, кажется… А, вьюноша, что скажете? – это мальчишка мой решил расширить подстольную географию, и выбрался около Олега, но… плохо тогда говорил, и отправился в обратный путь…

Мама, принеся альбом со старинными фото, встаёт, начинает рассказывать, вспоминая…

Она счастливо возбуждена: всё-таки много родственников, а те, кто лежат на Пятницком, ушли так давно…

Она рассказывает вдохновенно, и я, не представляя этих людей, слушая вполуха, потихоньку выпиваю.

Потом Алексей упрекает за это, и спрашивает:

– Гулять пойдёте?

– А как же… Сейчас и пойдём…

 

Мы идём.

Перископом несу ребёнка на шее – будет ли вспоминать о подобном?

Мы выходим в низину улицы и поднимаемся вверх, к площади Победы, очень советской, монументальной площади, поднимаемся, чтобы, миновав раковский магазин, набитый игрушками, дойти до роскошного театра, возле которого – ряды крупных машин: ребятам кататься.

Мальчишка обожает.

Ждал этого…

Лёгкое опьянение, смывшее острые контуры мира, слоится в мозгу, определяя момент настоящего; оно легко и радостно; мальчишка рулит уже на второй – все с открытыми крышами, и он, нарезая небольшое предтеатральное пространство, сосредоточен, повороты удаются легко.

Я смотрю на фонтан, жидкое стекло какого слоится изящно; и замечаю тени, ложащиеся на землю.

Они логичны: фиолетовое месиво, густо и грозно ползёт на город.

Гроза?

Успеть бы добежать до тёщи: редко бывает в Москве, и так охота ей повозиться с малышом, называемым – Любименький…

– Пошли, Андрюш, – он не возражает, хотя и не докатался; но я, пожилой, не смогу нести его по Московской на шее, идём пешком.

Ливня не состоялось – летит дождевая пыль, когда мы, свернув во двор, подходим к необходимой двери, набираем код…

– Любименький мой! – восклицает тёща…

Он бежит в её комнату, устраивается в широком кресле, напротив телевизора, и сейчас будут они болтать, хотя речь малыша пока – розоватое словесное месиво.

Они будут болтать, пока отдышишься ты во второй комнате, ещё желая алкоголя, понимая, что сейчас купишь чекушку…

– Саш, – тёща возникает в проёме двери. – Маму поздравь. Как там у вас – много народу?

– Да, много было, когда мы уходили. Поздравлю, спасибо.

– Ей ведь…

– 80.

– Какая молодец. Нам всем пример…

Малыш зовёт бабулю…

Слышны их голоса; мультики, пестрея, мелькают по экрану.

На обратном пути заходим в магазинчик, находящийся на первом этаже этого же дома, покупаю мороженое, которое выберет, смешно ткнув пальчиком, и чекушку себе…

Идём рука в руку, пересекая дворы – везде с неровным рельефом, минуя школы и детсады, и, когда не видит никто, потихоньку отпиваю из бутылки, крепкий на водку был.

Даже и закусывать не надо: уверен, что не разошлись ещё…

Вот сворачиваем на железную дорогу: никогда не знал, что это за пути, но к тёте Вале ходил обычно ими, теперь – ведёшь мальчишку, потом сажаешь опять на шею, силы есть…

Сумерки ползут муаром: это описание мелькнуло быстро, а путь слоится иначе.

Мороженое кончилось.

Водку добьёшь во дворе тетивалиного дома.

Свернуть с железки, по которой так редко ходят поезда, оглянуться на миг на огромные строения завода, напоминавшие всегда крепость средневековья, спуститься в овраг – по заасфальтированной дорожке, а в детстве – твоём детстве – так задорно слетали в него на санках, и искрился мир, который будет бесконечным…

Нажимаешь кнопки дверного кода, но не открывает никто, тогда звонишь по мобильному Марине, которая, как вы помните, ещё жива, просишь открыть…

– Мы разошлись уже, Саш. Сейчас маме позвоню, не слышат…

Обе мамы не слышат.

Мы вернулись.

На журнальном столике – торт и чай, но у Валентины найдётся коньяк, и сама она выпьет рюмку, несмотря на года…

Мальчишка ляжет с мамой, завтра – путь в Москву…

 

Завтра – где оно?

Ведь были дни, слоились, мелькали, вспыхивали огнями радостей и печали.

…смерть тёти Вали через несколько лет казалась логичной – 93 год, но смерть Марины, пережившей её на два месяца, унесённой воспалением лёгких, перешедшим в ковид, поразила и потрясла: 65 всего, властная, сильная…

Мама, сдававшая год от года, откинулась на диван, как услышала от меня, бормоча:

– Марина… Меня хоронить собиралась.

…тёща моя, с которой никогда не ругались, ушла раньше, а смерть мамы на 85-ом году парализовала меня, и не знаю, смогу ли восстановиться, склеить разодранные края реальностью – жизнью своей.

Но тогда все были живы, и казались бессмертными.

 

 

Стол молчит

Письменный стол, возрастом едва ли уступающий мне: старше, возможно, моих 55; письменный стол – с пятнисто интересной столешницей, в некоторых разводах которой можно увидеть нутро троянского коня, и даже образы солдат-греков промелькнут; стоявший некогда у окна первой комнаты коммуналки, где жил первые десять лет.

А из окна можно было выйти на улицу.

Всю жизнь я за ним: и всю – он со мной: сопровождает, перевезённый на новую квартиру с той, и – тоже поставленный рядом с окнами; удивился ли ты, стол, когда лет десять назад на поверхности твоей появился компьютер?

Что это, мол, за технический зверь такой?

Объёмные, вместительный ящики стола, наполненные разными бумагами: распечатки из Интернета мешаются со старыми записками и фото; когда-то давно, помню, после смерти отца обнаружил в нём пачку трамвайных билетов из разных городов СССР: папа был феноменальным путешественником и таким же коллекционером: готовый собирать всё…

…а вот и папа выходит из тумана инодействительности, улыбается, говоря:

– Что же так мало книг купили?

Мы с мамой только что вернулись из Болгарии, и в условиях советского книжного дефицита в одном из тамошних магазинов можно было многое приобресть, я, маленький такой, забавно-серьёзный книгочей, руководил покупками: и вот – папа говорит:

– Мало.

Шутишь, конечно, да, па?

…навечно оставшийся в Советском Союзе, перешедший грань и линию всех времён.

Детская эта коллекция видовых открыток: и на коричневом конверте надпись папиным остро-точным почерком: «Весь мир».

Тогда никуда поехать было нельзя, потом стало можно, но денег не было, па, путешествовать.

Сиди, рассматривай открытки.

Один из ящиков стола перебинтован, как будто: внешняя, сохранившая лак, доска отвалилась почти, и я, бытово безрукий, сказал маме, и пристроила она, в последний год жизни, эти ленты белые: как бинты.

Ничего, ящик держится ещё.

 

В Болгарию – В Софию, приехали ночью, и встречали нас – Виктор с семьёй, а я, двенадцатилетний, спал почти, но ещё надо было выдержать дорогу по Софии, к деду Боре: в каком дальнем родстве состояли – не помнишь, стол?

Дед Боря, будучи кадетом, бежал в 17-м, но, в отличие от большинства друзей, не двинулся дальше Болгарии: здесь женился, родились дети: сын Виктор, дочка – Петка.

Болгария стала домом.

Он, похоронив жену, перейдя восьмидесятилетний рубеж, жил один: и комната квартиры – по детским воспоминаниям – кажется обширной: невероятно чистой – Борис Иванович отличался какою-то набожной чистотой.

Он хорошо готовил: вот вытаскивает из духовки сложно устроенное болгарское блюдо: слоями идут кабачки, рис, другие овощи, и хозяин, аккуратно выгружая изделие на блюдо, говорит:

– Подождите есть, необходимо полить кислым молоком…

Они разговаривают с мамой, вспоминая людей, о которых я, поглощая вкуснятину, не имею представления, и вдруг мелькает:

– А мальчишка-то был у неё, а, Ляль?

– Лёшка?

– Ну да…

– Завтра женится!

Имеется в виду мой двоюродный старший брат, на свадьбу которого мы не попали, и дед Боря всплескивает руками: Надо ж, под стол пешком ходил…

Какая баница была – сырный пирог, истекающий соком смака, и тонкие лепёшки, организовавшие его плоть, вкусно хрустели, ломаясь…

Не представляешь такого, стол? Твоя столешница чем-то похожа цветом на баницу, которую готовил Борис Иванович: вот, ведущий нас по Софии: и церковь св. Неделки поражает мрачностью и непохожестью на русские церкви, и кафе на улице с очень белеющими столиками, непривычно: в Союзе нет пока таких…

…старые рукописи в недрах ящиках стола: что в этой?

Память об отце?

Детские воспоминание, переплетённые стихом и прозой?

…потом были на море: в Бургасе остановились у Делки: маленькой, черноволосой, экспансивной женщины, коллеги мамы, работавшей в Торгово-промышленной палате СССР, и на море пошли сразу же, только распаковавшись, и слепило оно, играя миллионом золотых бликов.

Деревянный с причудливыми домами, запутанный во многих переулках Несебр чаровал: необычностью, ясной прозрачностью моря, великолепием старины, ощущавшейся на каждом повороте…

Ветхие дома: а – крепкие на самом деле, интересно пожить в таком.

В Рильский монастырь вёз Виктор: с дачи, принадлежавшей нескольким семьям: был колорит дороги, вьющейся серпантином (может, память обманывает?), и – колорит монастыря, воспринятого двумя основными красками: красной и зелёной…

Стол, спокойно принимающий любые воспоминания, хранит их надёжно, как сейф.

Возможно, они драгоценны?

Может быть, – человек: это сумма воспоминаний?

Но тело не получается представить иллюзией, и расставание с ним страшит, поскольку представления о том свете не наработать…

 

Жена Виктора рассказывала:

– И его обвинили… Да, формально, конечно, виноват…

Мы сидим у них в гостях, трапеза накрыта за низеньким столом, и дело дошло уже до кофе, варенья из смоквы, никогда не пробовал такого, сладостей…

Она рассказывает о сыне, ныне живущим в Голландии.

Сложно оказался там.

Он сбил человека: был дождь, и человек, только что похоронивший жену и ребёнка, был пьян; он сбил его – насмерть.

А до этого – служил на границе и, обвинённый, сказал, что, не чувствуя себя виноватым, не собирается сидеть, и… исчез.

Письмо пришло через два месяца:

– Родители, я в Голландии, назад не ждите.

Как он там обосновался – это невозможно было понять тогда мне, двенадцатилетнему, равно теперь, – когда всё изменилось так круто, как не представлял никто из тогдашних персонажей.

Он хорошо устроился там, стал владельцем автомастерской, зарабатывал, ездил по миру, присылал дорогие вещи родителям…

Я потихоньку поедал смокву, рассматривая зеленоватую плоть на свет…

Кто мёртв, кто жив? – из упомянутых персонажей…

Не знаю про болгар, связь порвалась.

Отец умер в Союзе.

Мама…

Выдвигая перебинтованный ящик стола, я беру какую-то плотно исписанную бумажку, вычёркиваю фразу, убираю бумажку назад, аккуратно задвигаю ящик.

Стол молчит.

Пропитанный моими воспоминаниями, он молчит всегда: надёжный, основательный, сопровождающий меня всю жизнь.

 

 

Ба

Мальчик, скрипя паркетом, спешит к старому отцовскому столу с интересно-пятнистой столешницей, садится за него, и начинает сочинять, буквицы покрывают страницу, и что-то странное расцветает в сознание городского мальчика, вдруг кричащего в другую комнату:

– Ба!

– А?

– А корова ест хлеб?

Бабушка выходит из второй комнаты: крупная, величественная ба.

– Ест. Для неё это, знаешь, лакомство…

– Спасибо, ба…

Он пишет, он ткёт рассказ, уже догадываясь, что без сочинительства не сможет проводить свои дни, не представляя, какими будут они…

С каких лет помнится ба, мамина мама, сопровождавшую всю детскую жизнь?

Отдали в детский сад: не сказала мама, что там предстоит остаться, и, обманутый, ударился в отчаянный рёв, а помнится теперь – только пёстрый ковёр, словно бьющий по лицу, и ноги, ноги, преграждающие дорогу назад, вон, из сада, за мамой…

Бабушка сказала: Я буду с ним год ещё сидеть, не надо насиловать садом…

Как мы сидели с тобою, ба – на той нашей, старой коммунальной квартире, где так скрипели полы, и потолки были огромными, и выйти на улицу можно было прямо из окна…

Я играл?

Ты играла со мной?

Механизмы памяти включаются с трёх-четырёх лет – до того: мелькают обрывки, рваная лента летит, пока не обнаруживаешь себя старым, пожилым по крайней мере, сильно растерянным в жизни, в которой ничего не понял…

 

Бабушка сидит на одной из дачных кроватей: а под Калугой дача, принадлежит дяде и тёте; и ба, обычно бесконечно деятельная, сидит, смотрит в окно, за которым среди ветвей сирени видны фрагменты ветвящейся к воротам дороги.

Ты, играющий с Димкой, двоюродным братом, забегаешь, спрашиваешь:

– Что ты, ба?

Удивлён, она – словно аурой потусторонней окутана…

– Сижу, Саш, думаю, сколько мне осталось… Десять лет? Мало. Пять? Совсем мало…

Не знал, что ответить, стоял, растерянный…

 

Каждый вечер – в первый приезд на дачу, где проводил два каникулярным летних месяца, наклонялась над тобой, спрашивала:

– Удовно тебе, внучёк?

Слоилось это «удовно», вспыхивало оттенками счастья:

– Да, отвечал, ба, очень удобно…

Ба – всегда называл только так.

Она медсестрой работала – большую часть жизни, но на твою уже – наслоилось, как пенсионеркой была, занималась разнопланово хозяйством; а как прошли годы её в эвакуации, с тремя детьми, не представляешь: как не представить бомбёжки, о которых рассказывала, когда выскакивали из поезда, прятались, кто где…

Её муж, твой дед, которого знать не можешь, погиб в первые дни войны, пропал без вести, капитан-пограничник: и часть стояла там, где пришлись первые гитлеровские удары.

Мама – средняя, старший дядя, умерший лет в сорок, младшая – Татьяна, тётя Таня, и как с ними, а Таня и родилась в сорок первом, ба уезжала в эвакуацию?

Она знала, что я постоянно пишу, что кроме желания стать писателем нет никаких, она знала, – и в ученических тетрадях описывая эвакуацию, жизнь там, думала, когда-нибудь мне пригодится…

Едва ли уже, ба…

Сад у неё был – великолепный дачный сад: 25 кустов роз, стенами стоявшие флоксы, шары астр, распускавшиеся под конец лета, когда грусть необходимости возвращаться в Москву, в школу пропитывала последние августовские дни.

Вощёные гладиолусы словно стрелами прокалывали пространство.

Сад – а у Геннадия, мужа Татьяны, – огород: всё росло, наливалось зрелостью, урожаи были!

Ба спорит с Геннадием:

– Ген, спили этот сук, он розе мешает!

– Ма, нельзя – яблоня погибнет.

– Не погибнет, тебе говорю, а роза страдает. Спили…

Он отмахивался.

Всё ссоры были дружественны.

Гена на поминках ба, поднялся, сказал, сжимая стакан с водкой:

– Я с тёщей сорок лет прожил, и… ещё б столько…

Бабушка из Калуги, и вся почти жизнь связана с нею: как девочкой она ходила в гимназию?

Как выглядел тогда город?

Своего отца, моего прадеда, упоминала, определяя его профессию: землеустроитель.

Не знаю, была ли такая, но жизнь ту не представить никак.

Краешками, обрывками помню старый бревенчатый дом, и вот – гроза, бушующая ночью, в магниевых вспышках молний: серебрится икона на шкафу, и мне страшно, страшно…

– Не бойся, маленький, – уверенно говорит ба.

Я, наверно, перебрался к ней в кровать…

 

На даче решаем с Димкой запустить детективную игру: слежка за ба с Лидией Александровной, соседкой: она часто ходит к ней на участок, и крадёмся мы, маленькие, дошколята что ли? первоклассники? крадёмся, осторожно прячась за кустами, чтобы не заметили раньше времени, вот, подобрались, видим их, сидящих на скамеечке, и, вслушиваясь с разговор, вдруг выскакиваем из-за кустов, что-то весело крича…

 

Ба пекла много: торты наполеон и мишку, где цветные коржи прослаивались великолепным, сметанным кремом, морковники, лимонники, творожники, пироги с разнообразной начинкой; готовила на даче много – на всех, пока мы проживали своё одномоментно мелькнувшее детство: такое солнечное, всё в золотистых разводах…

– Ребятки, – кричала ба, заигравшимся, – идите молоко пить…

Это полдник.

Отрываемся от игр, бежим на веранду, где к молоку, покупаемому в соседней деревне, обязательно будет что-то печёное, сладкое, необыкновенно вкусное.

На свадьбу старшему двоюродному – Лёхе – ба напекла двенадцать тортов, а гулялась тут же, на даче, но меня не было: мы с мамой в том месяце гостили у дальних родственников в Болгарии…

 

Ба рассказывала как-то:

– Вижу, Саша, краем глаза, идёт по дорожке к калитке высокая чёрная старуха, идёт, подходит к калитке нашей, останавливается… словно робея. Я встала, пошла к ней, и она говорит: «Нельзя ли, извините, потише. У нас похороны». Я развожу руками: «Извините тоже, у нас свадьба…» И она, кивнув понимающе, уходит: чёрная, худая…

Меня потрясло: как сближено всё, спутано.

Маму хоронил из морга той больницы, из роддома которой забирал своих жену и сына: и сближены они на обширной территории были – морг и роддом.

 

Ба, узнав, что увлёкся монетами, собираю их, сделала: прострочила ячейками целлофановый пакет, прорезала их, и мог укладывать туда, сворачивая потом рулоном.

Как-то была у неё в гостях гимназическая подруга, и сидели они, пили чай, и сказала ба:

– Сейчас. Сейчас идём твои деньги смотреть.

Монеты, ба…

…показывал, развернув рулон.

 

Сколько всего…

 

Умерла ли бабушка счастливой?

С сознанием выполненного долга?

Ведь окружена была – детьми, внуками, правнуками, и хоронили с дачи, и гроб несли по дорожке, исхоженной тысячи раз, солдаты из части Володи: мужа двоюродной моей сестры, её внучки; и везли через весь город, на старое Пятницкое кладбище, остановились перед домом, где ба, получив однокомнатную, жила…

Хотя последние годы – жила у Татьяны с Геной, кажется, не знаю, не так часто я, выросший, ездил в Калугу…

Её положили на Пятницком рядом с Юркой – сынок, ушедшим первым.

Похороны были многолюдны, и поминки, проводившиеся на даче, собрали столько людей; столы накрывались на воздухе, под яблонями…

Теперь на кладбище они все втроём: мама и Таня тут же, и я, глядя на мамин крест, не понимаю прав смерти, зачем она, и плачу бессмысленно, бормоча, что-то рассказывая…

И словно тепло идёт от образа ба, постоянно всплывающего в мозгу, в ржавеющей памяти.

 

 

40 лет вместе

– Ох, уж этот Геня, – наигранно восклицала Таня, и он в ответ шутливо закатывал глаза.

Они не расставались.

Они не расставались сорок лет: и мир их был вариантом хозяйственно-бытовой идиллии, и город сам – старый, отчасти купеческий, отчасти мещанский – Калуга – сильно подходил для этого, и в ещё большей степени дача, обихоженная ими до состояния маленькой фермы.

В теплицу – огромную, как бассейн, я, племянник, заходил, как в парной, полностью цветущий и плодоносящий рай…

– Смотри, Саша, – говорил Гена, – арбуз попробовал…

– Ну и?..

– Декоративный такой получился. Ну, ничего, забавный…

Он вёл в дальний край теплицы – показывал – сидящий на земле, маленький, полосатый, наливающийся соком.

– А вдруг вырастет, Ген?

– Да вряд ли уже. Не для наших широт…

Но мощь благоухающих помидоров была велика: красные и жёлтые, представлялись они какими-то экзотическими плодами: столь велики были, и таким смаком спелости исходили.

И – великолепно вызревали огурцы, достигавшие приличных размеров, впрочем, можно было снимать и другие, не большие: какие нравились: все были крепкими, и чем-то напоминали только что пойманных рыбок.

Земля родила у Гени: он любил её, и она отвечала тем же…

Картошка, морковка, репа, кабачки, патиссоны, лук, чеснок, укроп…

Всё ли?

Перепут вишнёвых деревьев давал сочные, чёрно-красные ягоды.

– Дрозды не успеют попортить! – говорил уверенно дядя, и мы – во главе с ним: я и двоюродный брат, забирались на высокие деревья, пружинящие суками, собирали массу ягод, с вместительными алюминиевыми кружками, повешенными на шеи, а Таня потом варила варенье в медном, старинном тазу…

Только ли вишня?

О! что вы – урожаи яблок были велики, а из крыжовника получалось поистине царское, играющее янтарём на просвет, отсвечивающее золотом – варенье.

Смородина – красная и чёрная: вот тонкие веточки летят в кастрюлю, предназначенную для сборов; стеной стоял малинник, где работают порой оркестрово и кузнечики, и цикады; клубника, ухоженная и плодоносящая…

– Гень, а земляники грядка всего?

– Зачем больше, Саш? Так, поесть немного, а на варенье в лесу соберём.

Леса раскрывались зелёною, благосклонной бездной: леса отдавали грибы и ягоды охотно.

Таня сидит рядом в машине: на переднем сиденье, и ладно и гладко пластает дорогу старенький синий «москвичок».

В лес въехав, выбираемся с вёдрами и корзинами: сбор будет большой…

Когда-то рядом с дачей ездили в лес под смешным названием – Большие козлы: и белые, собранный там, считались на сотни…

Потом в лесу стали строить дачи, и грибы, как будто испугавшись, ушли…

Но было – нижние пружинящие ветки ели отгибались, и смолистый запах, окутывая, словно предвещал: вот он – боровик: крепкий и сильный, плотно сидит в земле, благоухая роскошным телом.

А шляпка!

Твёрдая и коричневая – как природный перл.

– Ген, – подосиновик прошёл!

– Не, Саш, обманка…

Точно – листок так пристроился, что сбил близорукого племянника.

Опята срезали слоями: найдёшь достойный пень или ствол: и корзина полна…

И очень нравились осенние грибы – плоско растущие у земли чернушки и зеленушки, дававшие такую прелесть засола.

Они постоянно кружились в работе – Таня и Геня: она медсестра, он – школьный преподаватель труда и черчения; мудрость брали у земли, от неё…

Или – она не обязательна?

– Саша, курятник надо строить!

– Куда вам ещё кур?

– И кур, и индоуток заведём…

И точно – закипало строительство, как некогда возникла крепенькая, ладная банька, и поднимался курятник, рос, и шкурил, помнишь, брёвна, молодой, не очень осведомлённый о смерти, хотя и – похоронил уже отца.

Они всегда были вместе – Геня и Таня: сорок лет: стали жить, когда ей было шестнадцать, два года ждали до восемнадцатилетия, потом поженились…

Плавно врастали друг в друга, корректируя жизнь, отправили в дорогу двух сынов, растили, наслаждаясь, внуков…

Подвижный, крепко сбитый Гена, пробегая мимо меня на даче, говорил каждый раз:

– Здравствуй, Саша!

Одно и тоже…

Годы спустя Алексей, старший его сын, вспоминал:

– Так раздражало это постоянное батино: «Здравствуй, Лёша, да здравствуй, Лёша!» Чего б теперь не дал, чтобы услышать…

Рыбалка собирала многих людей: Гена дружил с половиной города, всегда готовый помочь – мог просто убежать на целый вечер, кратко навещая – тех, этих…

Рыбалка собирала многих, а ловили в одном месте: на Оке, называли его, место это: под Сивково: по имени полумёртвой деревни, и ночь, раскрывавшаяся у костра, сияла бесконечной тайной…

Плескались звёзды в вышине.

На зорьке обязательно клевали сомы…

Сомы, судаки, мелкозубые щуки.

Ребята – мы, то есть – ходили на косу, с самодельным мутником, возвращались с рыбьей мелочью…

Гена здоровяк был: никогда ничего, но раз, попав в серьёзную аварию, пережил клиническую смерть.

Да, он рассказывал – про туннель, ощущение необыкновенной скорости.

Про светящееся существо?

Не помню.

Но говорил – так потом жить хочется, когда вернёшься.

А Таня – дитя сорок первого года – много болела, но всегда с юмором относилась к любым телесным немочам, и не прекращала работы: никакой никогда.

– Собаку завели, Саша, – по телефону сказал Гена, и, приехав на дачу, встречен я был забавной, длинногой Атой – молодой ризеншнауцер: такая добродушная девица, всё игралась со мной, плюхалась от восторга на землю, выдирала зубами декоративную травку…

Ата переболела чумкой, подволакивала ногу, и Геня возился с ней, обожая, так и называл: «Девочка моя».

 

Он умер сразу – Гена: утром проснулся, что-то сказал Тане, откинулся, и глаза остекленели.

Вскрытия не было – да и зачем?

Таня пережила его на полтора года: мучительных, полных сквозным одиночеством, несмотря на детей и внуков; помнится, жил две недели у неё после похорон, думал, как-то скрасить муку её, – невозможно, конечно…

– Свихнёшься со мной, Саш.

– Да ладно, Тань…

Сидели, смотрели телевизор, она вспоминала… разные мелочи, некогда организовавшие жизнь, заканчивающуюся вот так.

Невозможно представить было, что Гена умрёт: так – и в шестьдесят с копейками.

Жизнь должна бы быть вечной, а если уж запускать в реальность смерть – то только тогда, когда человек согласен на неё, когда усталость от жизни зашкаливает…

 

Бывают ли потусторонние встречи?

Так хочется надеяться – что где-то предоставили им вариант дачи, работы, столь радовавшей их, и такой простой их, вечной любви.

 

 

Будни почты

У неё волосы закручены в негритянскую причёску: суммой отдельных, туго стянутых косичек текут, а лицо – удлинённое, спокойное, будто маска:

– Девушка, ну вчера вечером было написано: ожидает получателя, сегодня утром – передано в руки почтальона! Как же так!

– Я вам вчера объясняла – значит, пока почтальон не разберёт, мы не можем выдать.

Дело происходит в почтовом отделении, и, модернизированное, блещущее синевато, торгующее теперь, чем придётся, не стало лучше работать ни на чуть.

Пожилой, седобородый человек в потёртой кожанке, очкастый, явно из той, советской интеллигенции, тщится что-то объяснить.

– Я не понимаю, – обречённо разводит руками, – бандероль же у вас, но получить я её не могу?

Девушка, не меняясь в лице, объясняет:

– Да, пока не будет обработана, после обеда, вероятно…

Выходит, испытывая сильное желание хлопнуть дверью, когда не – снести здание, на первом этажа которого помещается почтовое отделение, доставляющее столько неприятностей.

Цветная листва грустно мокнет в лужах, узкая улица, по которой редко ездят машины, черна…

Человек исчезает в глубине дворов.

Кто снимает фильм?

Следующее напластование кадров: тот же человек, в той же куртке, в тех же стареньких джинсах, получив пакет, протягивает девушке маленькую шоколадку.

На почте в данный момент – никого.

– Извините, – говорит, – что шумел. Ждать… сами понимаете…

Она улыбается вдруг: улыбка, напоминающая лёгкий цветок, словно отрывается от нежных губ, парит.

– Спасибо. Понимаете – нашей вины тут нет, программу поменяли, бывают… сбои, накладки…

– Понимаю. Спасибо.

Берёт свой конверт, наполненный важным для него содержанием, выходит, аккуратно прикрыв дверь…

Он – пожилой.

Она – молода.

Вдруг, спускаясь по ступенькам, ступая на чёрный, тюленьего лоска асфальт, представляет: дождаться её, стройную и гибкую, заговорить, улыбаясь, пригласить куда-нибудь…

Мокрая листва, инкрустировавшая асфальт, кажется прекрасной…

 

Кадр третий: девушка, про себя пожимая плечами, думает: надо ж, шоколадку подарил… Бывает. А как бурчал недовольно, подумаешь, через час получил же…

И, забыв клиента, вступает в переговоры с тяжким, мутным стариком, никак не могущим разобраться, где и что писать…

 

Будни почты скучны и кропотливы…

 

 

Так и теперь

На смятом школьном листке, вырванном из тетрадки за три копейки: столбцы цифр: расписанная пулька, и нарисованный бегло шарж – носатая птица с забавными лапками.

Подпись – Толя Рыжий…

Сашка протягивает листок Димке – двоюродному брату:

– Что это? Не знаешь?

– Пулька расписана.

– Как?

– Ну, в преферанс ребята играли…

Сашку и Димку привезли с дачи в калужскую квартиру, где до того гулял Лёха с компанией: старший родной Димин брат, а Сашин – двоюродный…

 

Через сорок лет поддатый Саша звонит Алексею: опьянение требует разговорного выхода: калужский двоюродный (да, не забудьте – Саша москвич) говорит: Петрова сегодня похоронили. С поминок я…

– Как? – непроизвольно вырывается у Саши…

– Как, как – так…

– Сколько ему было?

– На год меня старше…

А Алексею 64…

Значит, Петрова, Толи Рыжего, когда-то изображённого в виде птички на листке школьном, больше нет.

Череда смертей постоянна: ощущение – она, смерть, ест с нами за одним столом, подмигивая порою, и не знаешь – кто протянет тебе кружку чая: кто-то из родственников, или она.

Почти ничего не знал о рыжем, о Толе Петрове, что же крутится в голове, набирая обороты, вибрируя странное – бездной, которую не можешь преодолеть…

Он на десять лет тебя старше был, Саш – не много и не мало: хотя тебе из собственных окуляров 55 кажется – много…

Потом – включается ретроспекция: десять лет назад было сорок пять, сколькие были живы, а как пронеслись эти десять лет!

Экспресс гудит, и опозданий не бывает…

 

Выплывают кадры старой-старой рыбалки: ты – ребёнок, и живы все-все, столь необходимые, умершие постепенно.

Плоская синяя озёрная гладь, тишина туго мерцающей воды, две машины – москвичи советские, и ты с Геной, дядей, отцом Димы и Лёши, плывёшь на плоскодонке, к другому берегу.

А на том, с которого отплыли, видно Алексея, и Петрова с отцом…

…потом заходила, играя фиолетово, переливаясь лилово, туча…

В туше её массивно рокотало, и Гена стал грести к берегу, но не успели до дождя, споро принявшегося вершить работу, и почему-то дядя направил лодку в прибрежные камыши.

Весело хлестало, приятно было мокнуть, рука, опущенная в воду, ощупывала толстый камышиный корень.

 

Вот Петров на лестничной площадке калужской квартиры: здесь многолюдно, все курят – поминки по Гене собрали много людей, и Петров, уже лысый, а не рыжий, суёт Алексею деньги…

Препираются они.

Кажется – Петров преуспевал в Союзе, будучи комсомольским вожаком, потом, вероятно, занимался каким-то бизнесом…

Байки про него травили: шумный был, болтливый, привирал иногда.

– А то – представляешь, Саш? Петров-то наш набрался, вышел из кабака, и мужик с гармошкой на тротуаре сидит: мелочь сшибает, так Петров гармошку отобрал, сел вместо него – хорош, а?

Кто на Руси не чудил по пьяни…

 

Нечего вспоминать.

Почти не знал человека.

А – вот: в какое-то новогодье, когда бродили с Алексеем из гостей в гости, и воздух, прокалённый морозом, мерцал игольчато, в одной из компаний был Петров: в шапке деда Мороза, с дождиком, серебрящимся по плечам, пьяный Петров, весёлый…

Как он прожил свою жизнь?

Тебе что за дело?

Но – как же? Говорят ведь – человечество единый организм, и, хоть не понятно, как это чувствовать, при известии о каждой смерти, ощущаешь нечто вроде зияющих прорех в воздухе.

Прорех – с обугленными краями.

Так и теперь.

 

 


№97 дата публикации: 04.03.2024

 

Оцените публикацию: feedback

 

Вернуться к началу страницы: settings_backup_restore

 

 

 

Редакция

Редакция этико-философского журнала «Грани эпохи» рада видеть Вас среди наших читателей и...

Приложения

Каталог картин Рерихов
Академия
Платон - Мыслитель

 

Материалы с пометкой рубрики и именем автора присылайте по адресу:
ethics@narod.ru или editors@yandex.ru

 

Subscribe.Ru

Этико-философский журнал
"Грани эпохи"

Подписаться письмом

 

Agni-Yoga Top Sites

copyright © грани эпохи 2000 - 2020