№72 / Зима 2017-2018
Грани Эпохи

 

 

Владимир Калуцкий,

член Союза писателей России

 

Рассказы

Анна Первая

 

Императрица Екатерина II получила дипломатическую почту. Среди прочего было засургученное письмо от короля Франции Людовика. А в письме – благодарность за книгу стихов Анны Буниной, которую Его Высочеству прислал из Петербурга королевский посол. При письме – золотая лира, в размер подковы. Его величество желает наградить сей безделицей русскую стихотворшу.

Екатерина удивилась, вызвала канцлера:

– Александр Андреевич! Виданое ли дело: у меня в империи живет сочинительница, известная Европе, а я с ней не знакома . Изволь сейчас же найти эту Анну и устроить нам свидание. Да не забудь книжку её принести!

Канцлер Безбородко удалился, но вернулся тотчас. В руках у него был томик карманного размера. Екатерина раскрыла, коротко пробежала по строкам:

– А почему на французском? Мне подавай оригинал.

И государственная машина заскрипела. Скоро в деревню Урусово, Рязанской губернии, прибыл фельдегерь с меховой полостью. В полость завернули хрупкую девушку – дочь местного помещика Петра Бунина – и повезли к царице.

То была удивительная встреча! Сама не чуждая сочинительства, редактировавшая журналы императрица уже с первых слов увидела в Анне Буниной родственную душу. Девушку обласкали, положили правительственную стипендию, и Екатерина пообещала всячески помогать поэтессе. Надо признать, что слово своё она держала. И хотя Анна в столице не прижилась – вернулась к родителям – опека императрицы помогла её утверждению, как поэта.

А Россия переживала период, который в истории остался под именем Просвещения. Страна уже знала имена Чулкова, Майкова, Баркова, Каппниста, гремела слава Ломоносова и Сумарокова, ярко восходила звезда Державина. Хрупкой женщине не затеряться среди сих великих было очень непросто. Но собратья по перу её приняли, ибо видели, что укреплён её талант не на высоком расположении, а Божьим поцелуем. Виднейший литератор того времени Николай Греч говорил: "Бунина занимает отличное место в числе современных писателей и первое между писательницами России". А после того, как Карамзин написал в журнале "Северная пчела", что: "Ни одна женщина у нас не писала так сильно, как Бунина", Екатерина переслала в Урусово знакомую нам золотую лиру короля Франции, но уже усыпанную бриллиантами. Этим жестом Екатерина признавала не только значение Буниной для русской литературы, но и явное превосходство в сочинительстве над ней, Екатериной Великой.

Первая Анна русской поэзии так и прожила в деревне. Личная жизнь у неё не сложилась – ранняя болезнь груди не позволила ей насладиться счастьем семейной жизни. Но зато год от года крепло её перо, твердело слово. Анна Петровна много переводила из античных авторов, охотно и много трудилась в русле народного творчества. В конце жизни, которой выпало ей 55 лет, она была бесспорным великаном поэтического цеха. По кончине родителей, а особенно после смерти Екатерины, Анна оказалась в бедственном положении. Стихи никогда не кормили настоящих поэтов при их жизни, поэтому друзья-литераторы помогали ей, как могли. В начале XIX века кружковцы "Беседы русского слова" Шишков и будущий победитель Наполеона Кутузов даже выхлопотали у Александра Первого пенсион в две тысячи рублей для Анны Петровны. Но и это мало помогло: болезнь и нужда заставили её продать екатерининскую лиру, усыпанную бриллиантами.

После Анны осталось небольшое, но крепкое наследие. В 1820 стараниями Пушкина и Кюхельбекера вышел трёхтомник её стихов, потом они иногда переиздавались.

Наследием Анны Петровны можно считать и то, что в её родовом древе скоро появились две сильные и сочные ветки. В автобиографии Иван Алексеевич Бунин писал: "Я происхожу из старинного дворянского рода, давшего России немало видных людей. Особенно известны два поэта начала прошлого века: Анна Бунина и Василий Жуковский".

Добавлю, что и Анна Ахматова называла Анну Бунину прабабкой. Бунина и впрямь приходилась тёткой деду Ахматовой по материнской линии.

Всё это было раньше хорошо известно. К беде нашей, в советские годы стихи Анны Буниной не издавались. Её имя не упоминалось в хрестоматиях и осталось лишь в старых энциклопедиях. Иначе 7 января, в день её рождения, Россия обязательно вспомнила бы о своей замечательной дочери хотя бы одной телевизионной передачей.

Чтобы хоть как-то восполнить эту зияющую пустоту, я привожу здесь одно стихотворение Анны Буниной.

 

Песнь смерти

Хвала тебе, сон мёртвых крепкий!

Лобзанью уст хвала твоих!

Ты прочный мир несёшь на них,

Путь жизни изглаждаешь терпкий,

Сушишь горячих токи слёз;

Ты пристань бурею носимых,

Предел мятущих душу грёз;

Ты врач от язв неисцелимых;

Сынов ты счастья ложный страх:

Зло, в их рождённое умах.

 

Хвала твоей всемощной длани!

Она связует месть врагов,

Ведёт гонимого под кров,

Вселяет тишину средь брани;

Коснётся слабого очей, –

И зев не страшен крокодила,

Ни остро лезвее мечей,

Ни мощна власти грозной сила;

Ни скудость, ни враги, ни труд

В могиле спящих не гнетут.

 

Хвала в тебе целебну хладу!

Он гасит пламень, жгущий кровь,

Берёт из сердца вон любовь,

Кладёт конец её злу яду!

Втечёт – и жалость отбежит;

Не нужны чада, братья, други;

Ни их жестокость не крушит,

Ни их напасти, ни недуги:

Заботы ль им, иль дальний путь –

Не ляжет камнем скорбь на грудь

 

Пусть к мёртвым мещут взор угрюмый,

Пусть гордо их проходят прах,

Неся презренье на устах;

Пусть память их сотрут из думы,

Киченьем нежность воздадут,

Скрепят сердца неблагодарны,

В суровстве – тигров превзойдут,

В бесчувствии – металлы хладны, –

Не нанесут удара им:

Их крепок сон, неколебим.

 

Тебя ль, о скорбных друг! со славой,

Со властию, с богатств красой,

Тебя ль со звуком слов, с мечтой

Поставит в ряд рассудок здравый?

Нет, нет! не слава мой кумир!

Я к ней не припаду с обетом.

Не плески рук – твой прочный мир

Мольбы я избрала предметом.

Как ветры развевают дым,

Так зло полётом ты своим.

 

 

Неясыть

5 января 2016 года – 451-я годовщина учреждения в России опричнины...

 

Дьяк Посольского приказа Парфён Челюсной после Рождества вырвал себе недельку побывать в отчине – сельце Негрюмово, под Орлом. Признаться, явился он домой не столько в отлучку, сколько ради избежать московского неустройства. С тех декабрьских дней, как Государь Иван Васильевич скрылся в Александровой Слободе – весь казённый люд пребывал в трепете и страхе. Всем, и дьяку Челюсному, казалось, что в эти страшные зимние дни 1665 года можно отсидеться дома.

Дьяк нелюдимо бродил по горцам, пальцами гасил свечи, зажжённые нерадивыми дворовыми, а на плече его брусничного кафтана нерушимо сидела, вкогтившись в плечо, большеглазая глупая сова. Домочадцы старались не попадаться на глаза хозяину, а жена и двенадцать сыновей с обедни не выходили из сельской церкви.

Мороз опустился бархатистый, вкусный. Дьяк Челюсной выпил полуковш медовой настойки, и сам пошёл в церковь. Рождественская служба не могла начаться без хозяина отчины. Сова нерушимо сидела на плече, и переход с солнечного дня в полумрак церкви даже не заставил птицу переморгнуть.

И вот сюда, в Божий храм, заполненный негрюмовцами, под древлие образа, нежданно и страшно ворвались царевы слуги. Дьяк узнал их – люди князя Афанасия Вяземского. Княжий конюший Карась Калина, в зелёном платье, по девичьи перехваченном красным кушаком, с обрубленной собачьей головой у бедра, столкнул с паперти протопопа и огласил, перемежая слова лютой бранью. Будто на городском пожаре:

– Отчина сия отписана Государем в Опричные земли, за князь Афанасеем, а прежнему владетелю дьяку Челюсному даётся сельцо Соломино, Юхотской волости. Сей же час, без животы и рухляди, тому дьяку с домочадцы надлежит отбыть к новому их жительству без промедления...

Никто ничего не супел понять. Дьяка, его жену и всех двенадцать сыновей вытолкали на майдан. Конные, с двух сторон, велели им, не заходя в дом, пешим порядком идти в Соломино, за двести пятьдесят маховых вёрст...

Последнее, что увидел дьяк Челюсной – это как негрюмовцы попадали на колени у церкви, а конные князя Афанасия рассыпались по селу, ломясь в хаты и клуни. Сразу в двух местах над Негрюмово захлопал крыльями гигантский красный петух, но Челюсного и его семейных били нагайками, не позволяя оглядываться.

Они так и шли. Впереди дьяк в брусничном кафтане, с совой на плече. На руках он нёс младшего, годовалого сына. Следом шла жена, за ней старик-отец, а дальше, мал-мала-меньше головами – сыновья. Замыкал шествие старший сын.

К вечеру мороз покрепчал. Скакавшие рядом конные потягивали водку из глиняных плошек, глумились.

Солнце сползло за морозные деревья. Ребёнок на груди дьяка перестал плакать. Сам дьяк ещё пытался докричаться до конвойных, что он не виноват, что тут ошибка, что Государь его ценит и просто не знает, как нехорошо поступают с его верным слугой.

А ещё дьяк глотал слёзы от бессилия потому, что понимал – в Приказе заменить его некем. Он, Челюсной, лучше других знает, как нехорошо теперь в Божьем мире. Польша только и ждёт, когда ослабнет рука Москвы в Белой Руси. На Украине – того и гляди нестойкие в слове козаки ударят по южным городам. Тёмен и непредсказуем Крым, сабли откуда нужно ждать всякий час. Совсем худо обстоят дела с Турцией. Тут вопрос войны – вопрос нескольких дней.

...Сыновья начали мереть через несколько часов. Живые прикапывали покойников снегом, поверх белых холмиков оставляли нательные крестики. Уже совсем стемнело, но луковица Луны высвечивала пространство светом поминальной лампады.

По следу людей шли волки.

Уже за полночь дьяк схоронил жену и отца. Конные охранники ни разу не слезли с коней, не помогли дьяку. Ближе к утру он понял, что напрасно пытается согреть дыханием младенца на руках.

Когда соорудил холмик над младенцем – волки стояли совсем рядом, полуокружьем от людей. Конный стрельнул, но звери лишь оскалили морды и не отступили.

Дьяк остался один. Он не желал идти дальше. Но конвойные хлестали его по спине, и сова лишь, уходя от удара, отлетала от плеча. Но как только кнут умолкал – птица садилась на место.

Он снова шёл. Он уже понял, что его нарочно отправили пешком, чтобы уничтожить семью под корень. Никто ни в каком Соломине его не ждёт, да и вряд ли оно вообще есть – это Соломино. Но даже теперь дьяк Челюсной не жалел, что не бежал за рубеж, куда ещё на той неделе звал его печатник царского двора Иван Фёдоров...

На Москве все знали, как лютует царь от того, что лучшие умы державы бегут во вражеские страны. Бежали братья Черкасские, переметнулись к полякам дети дворянские Тетёрин и Сарызохин. Иван Васильевич правит уже несколько десятков лет, и каждый год жизнь в стране становится всё горше. Уж на что князь Андрей Курбский ходил правой рукой царя – а и тот шкуру спасать утёк за рубеж. Как ему туда Иван Васильевич написал, дай Бог памяти? "А Российские самодержцы изначала сами владеют свои государьствы, а не бояре и вельможи. Того в своем злобстве ты не мог еси разсудити".

...Странно, но ногам дьяка становилось теплее. К удивлению своему, опустив глаза, он увидел голые белые пальцы, торчащие из обрывков юфтевых сапог. А скоро тепло, поднявшись к груди, размягчило дьяка. Впервые за долгие годы он подобрёл,н еожиданно почувствовал даже любовь к свои конвойным. Он пытался заговорить с ними, но слова оседали на окаменевших губах белым мохнатым инеем. И когда дьяк, в очередной раз, сел прямо в сугроб – конные его уже не стегали. Через малое время один сказал другому, пуская пар в замороженную бороду:

– Птицу возьми, Ерёма.

Ерёма вахловато сполз с коня и шагнул к замёрзшему дьяку. Но сова не стала ждать. Шумно махнув крыльями, она отпустила когти на плече хозяина и медленно поднялась вверх. Конвой ещё долго глядел, задрав бороды, как сова уходила в серое небо, к луковице Луны, заливавшей мир лампадным светом...

 

 

Переселение мух

Муху сбить труднее, чем мессершмит. И я открыл дверь, надеясь, что она просто вылетит из спальни. Голову неумолимо тянуло к постели, и я заснул раньше, чем ухо коснулось подушки.

Но дальше был не сон. Не знаю, приходилось ли вам проваливаться в иную бытийность, но со мной это случилось. Причём я погрузился в действительность, о которой знал всё.

Я был в эпохе Ивана Грозного, летом, на ямском дороге. Я знал, что шла война с ливонцами, что на нашем дорожном яме готовыми в путь содержались почтовые лошади для казённых прогонов, и что неспокойно сейчас на Украйне. Я знал, что за Рыльском, в Глухове и Сумах, по согласию с гетманом, стоят царские стрелецкие полки. Они берегут Степь, держат татарского хотения подсобить литовцам.

Причём мне чуть больше пяти лет, и живу я со своим отцом – ямским смотрителем. Отец мой тот же самый, что и настоящий, только лет ему чуть за тридцать, носит он соломенные лапти, льняные штаны и рубаху, светлую бороду и стрижен под горшок.

Я тоже белобрыс и в белой рубахе до колен. Хожу босиком и без штанов, люблю разбивать пяткой конские каштаны.

Ям наш лежит на Свиной дороге и называется Купавной Калугой. Отец служит тут за полторы гривны в полугода, вдовец и знает грамоте.

Украинский рубеж лежит на двенадцать вёрст к полудню, за последним на дороге русским Щепным ямом. Дальше идут уже малороссийские корчмы и ямы, а на полуночь, к Москве, от нас самый ближний ям в семнадцати верстах – Битый ям. Там есть Расправная изба, куда со всей Свиной дороги привозят на правёж непутевых ямщиков и прогонных смотрителей.

Сама Свиная дорога у города Рыльска отпадает от Бакаева шляха. Бакаев Шлях идёт из восточных земель, от Бухары и самого Китая и убегает на Киев, а Свиная дорога тянется к студёным землям. Она вьётся между Москвой и Великим Новгородом и завязана на пути к самим сумеречным Варягам.

Сейчас близко к полудню, на нашем яме дремлют у коновязи под навесом четыре разгонные коня. Один жеребец, чёрный Камень – наш, приписанный к Купавной Калуге. Хвост у Камня снизу завязан узлом, как у прочих, приписанных к ямам. Три другие сменные лошади, из казённых прогонов.

Отец Камню положил свежего сена, чужим кинул старой соломы. Кони спят стоя, изредка перебирая копытами по навозу.

Дорога из-за войн и державного запустения почти умерла. В редкий день прозвенят тут колокольчики царского дьяка или подъячего из Посольского приказа, едущего в Киев или Туречину, прозвенят под дугой пьяного купеческого приказчика дорожные бубенцы или нежданно, без звонов, подъедет на своих лошадях в чёрном рыдване сонный игумен из дальнего монастыря. Зато денно и нощно бредут по Свиной дороге путники. Одинокие и ватажками, они становятся под нашими окнами и нудно тянут духовные стихи, прося «Христа ради». Отцу предписано проверять их "крепкие записи" – отпускные и подорожные грамоты. А буде кто без бумаг – того посылать государевым именем на Битый ям, пытать их измены.

Но отец крепких записей не смотрит, хлеба бродягам не даёт. Да у нас его у самих нету – хлеба. Только репу в медном тазу парим, да кашу из гарбузов варим.

Отец молчалив, как всегда в жизни. Сейчас он стругает тонким острым ножом дощечки на балалайку. Делает он их по дюжине в месяц. И продаёт заезжему купцу Кириякову, что нарочно присылает к нам в каждую последнюю субботу месяца своего приказчика. Платит по ефимку за балалайку – вот и прибавка к полуторам царским гривнам. Тем и живём.

Да нам много ли надо? Хворост на топку к зиме отец рубит сам. Репа да хрен в огороде растут Божьей милостью. Три листа бумаги на год, да оловянную чернильницу, да хомут на пять лет из Ямского приказа Москва присылает. А нам только на рубахи, хлеб да соль деньги и нужны. Нам даже свеч не надобно – отец лучины нащепит – вот и светло в зимних сумерках.

…Я сижу на завалинке и болтаю ногами. На рубаху мне прицепился жук-рогач в коричневом панцире. Я дразню жука, отдергивая палец из-под железных клешней раньше, чем он их сомкнёт. Но вот жук оказывается проворнее, палец пронзает боль, и я начинаю громко плакать.

И тут из избы выбегает отец, на ходу плескает себе в заспанное лицо воду из бадейки у крыльца и велит мне:

– Умолкни, стрельцы едут!

Я знаю стрельцов. Они всегда ездят на длинных подводах, сидя в них спина к спине и свесив ноги в расписных сапогах. Сапоги у них под цвет кафтанов, а кафтаны у них бывают красные, синие, зелёные, коричневые. По названию полка и месту его прописки. Стрельцы всегда шумно заезжают на ямской двор, толкаясь и с гоготом становятся животами к плетню и долго опорожняются с дороги. Потом без спросу рвут на огороде всё, что захотят и требуют у отца самовару.

А прошлой зимой синие стрельцы из города Быхова ночевали на яме, чуть избу не спалили. А их полуполковник дал мне на палочке леденец и сказал:

– Съешь, деточка, сахару. Небось, сроду не едывал. И запомни меня, раба Божьего Орефия Колыбелина.

Отец не любит стрельцов. Он вообще никого на дороге не любит. Вот и теперь встрепенулся.

Я стряхнул с рубахи жука, пососал палец с капелькой крови. И тоже услышал тренькание крупных погромцов, какие отличают служилых людей на шляхах от прочих.

Мы выскочили с отцом за плетень и стали рядом. Белый с ног до головы отец и я – беленький мальчик с ручонкой в отцовской руке.

Стрельцы ехали от Глухова, от украинских земель. Три повозки сидящих спинами к спине стрельцов в голубых кафтанах.

Но это были страшные стрельцы. Они пугали уже тем, что ехали молча, без песен и гвалта. Они ехали, болтаясь и подпрыгивая на ухабах как-то деревянно, словно неживые. И когда рядом с нами остановилась первая подвода, мы с отцом едва не окаменели.

Когда лошади стали, потянув назад дышло, стрельцы лишь качнулись, но не двинулись с мест. Были они какие-то водянистые, с лицами, цвета колорадских личинок, что уже хватили отравы, но ещё не свалились с листьев. Их наполненные влагой глаза глядели на мир, но ничего не видели. По уголкам губ у многих ползали крупные перламутровые мухи. А посреди телеги, прикованный по ногам к деревянной чурке, сидел здоровенный детина, в шароварах и голый по пояс. Его бритая голова кончалась язычком потного чуба-оселедца, на руки накованы крупные цепи. В обоих ушах детины блестели громадные железные кольца.

Всё это успели увидеть мельком, в несколько секунд. Пока к нам шёл, тяжело поднявшись с передка, полуполковник Орефий Колыбелин. Вожжа запуталась у него на запястье, задержав на полушаге. Полуполковник недоумённо глядел на вожжу, что-то туго соображая, пока отец не подбежал и не освободил его руку.

Полполковник так, на руке отца, подошёл к завалинке и тяжело сел. Он подождал, пока к яму подъедут остальные его подводы с такими же страшными стрельцами, и сказал отцу:

– Там железный ларь с полковой казной и гетманским выходом царю. Пять тыщ рублей общим счётом. Ты, смотритель, возьми тот ларь да запрячь, пока к тебе государевы люди не придут моим именем. Я же вести казну дальше не рискую, потому что в дороге мы все, наверно, помрём. И казну похитят лихие люди.

– Да что стряслось-то, Орефий Гордеич? – отец сбегал к бадье. Поднёс к губам полуполковника деревянный ковш. Тот не хлебнул, а так – обмочил губы:

– За Сумами в корчме дорожной опоил, отравил нас хохол Слива. Вон он – в железах сидит. Нашей смерти ждёт, ворон. Ну – да мы под тот чурбак пороховой картуз положили. Если не довезём до Расправной избы – последний из нас метнёт в тот картуз искру.

Отец отлучился к подводе, принёс ларь, накинутый персидской шалью. Полуполковнику сказал:

– Ай оставайтесь? Отвару сделаю. Попробую отпоить вас?

Полпуолковник грузно поднялся, долго глядел на меня, покачиваясь. Потом с третьего раза засунул ладонь за пазуху и достал красный леденец. Подал мне, деревянно прошёл к подводе и сел, с трудом потянув вожжи:

– Н-но, каурыя…, – попробовал крикнуть он, но лишь прохрипел. Подвода дёрнулась, стрельцы качнулись, потолкав друг друга плечами. Следом, всфыркнув, взяли с места лошади второй подводы, третьей.

Погромцы стучали резко, словно вороны каркали. Синие мёртвые стрельцы уехали, теряя от расстояния цвет кафтанов, и только голый круп хохла Сливы долго ещё золотым пятном виделся выше чёрных голов.

А мы с отцом ещё постояли у дороги, с царской казной под персидским платком. Мне от упавшего с неба богатства было ни жарко, ни холодно, леденец я засунул за щёку, а отец почесал в затылке и спросил сам себя:

– А ну, как лихие люди заглянут! Да и государевых век бы не видать. Ай, оседлать Камня, да свезти казну ямскому голове? Или закопать до иных времён?

И он поспешил во двор. Там прихватил заступ и ушёл на задворки, в огороды. А я вдруг увидел на дороге крупные, в облачках пара, свежие конские каштаны, что остались от стрелецких лошадей. С разбега я разогнал зелёных мух над ними и давил каштаны пятками, горячие и скользкие. Но одна муха, большая, как воробей, упорно звенела у уха. Я погнался за нею, поскользнулся и проснулся.

Муха, зудя, ползала по подушке у самого моего носа, и я подумал, что клад присваивать глупо. Наверняка в Глухове известно, что ларец отправился с полуполковником Колыбелиным. А когда у него, мёртвого, на Битом подворье клада не найдут, то дьяки с сыском нагрянут прямо к нам, в Купавную Калугу…

Но муха оказалась уже не той, со Свиной дороги. Она была наша, современная, и сбить её оказалось труднее, чем мессершмит.

И я окончательно проснулся. И сразу признаюсь, что не верю в переселение душ. Но как объяснить этот сон, с его красками и запахами, с его законченным сюжетом!

А может – это не сон, а небесное откровение? Тогда стоит, прихватив лопату, сходить в огороды старого ямского подворья, что именовалась когда-то Купавной Калугой…

 

 

Покатая посоха

 

«Президент России Путин распорядился подготовить единый учебник истории».

Из газет

 

Вырвавшись южной кромкой леса от Переяславля к Дону, Субедей остановился. Войско его, потрёпанное не столько боями, сколько изнурительными бросками, стало на отдых. Воитель разбил лагерь на виду у большого русского города Бегибор, который решил взять, набравшись сил.

Город высился по сю сторону Дона, горел куполами церквей и развивался по долине мерным колокольным гулом. К небу над городом поднимались столбы белых соломенных дымов.

Город можно было взять и с налёту – и это Субедей умел, но тут удерживала его мысль о конной экспедиции Джебэ, неделю назад отклонившейся от войска южнее, к городам по Тихой Сосне. Близилась осень и распутица, и коннице Субедея нужен был ремонт, а на пососенских лугах можно было отловить косяки княжеских скакунов. Да и тёплой одеждой, мёдами оттуда велено было разжиться Джебэ.

Субедей ждал. Вместе с ближними мурзами обсуждали они итоги похода, говорили об опыте боёв с русскими ратями. Пришли ко мнению, что Русь к набегу не готова, города хоть и стоЯт до последнего защитника, но теряются перед круговой осадой. Около десятка их взял и пожёг Субедей за четыре месяца, пройдя огненным смерчем по Дикому Полю и даже заглянув в Крым. Был нынешний поход монгольского войска глубокой разведкой. Субедею решать – покорять Русь или она сильнее Орды.

И сейчас, соединившись с Джебе, он разграбит и сожжёт вот этот княжеский улус с соломенными дымами, а потом уйдёт за Дон и Волгу к неведомому Булгару, который покорить уже к этой зиме велел Субедею сам воитель Батый.

Сошлись тёмник и мурзы на том, что под напором Степи Русь не устоит, и есть прямая выгода готовить большой поход на неё.

Отпустив полутёмников и сотников, Субедей остался в шатре один. Он не завёл гарема, потому что женщин в походе не терпел. Он любил книги.

Возлегши на войлоки, он развернул свиток со стихами Омара Хайяма. И первое же четверостишье откинуло его навзничь.

 

«Даже если на прочих глядишь свысока,

Остаётся к спасению дорога пока.

Если ж поднял ты руку на Божье творение –

По плечо пусть отсохнет такая рука».

 

Давно, лет двадцать уже Субедей не поднимал руку на людей. Последний раз в Термезе снёс голову турчанке. Даже не за измену ему, молодому сыну ханского наместника. А просто так, чтобы самоутвердиться. Что там пишет по этому поводу Саади? Вот его строки, ниже по свитку.

 

«В ад, а не в рай пойдёт правитель тот,

Кто подданных терзает и гнетёт».

 

Помянув шайтана, Субедей откинул свиток сторону. И тут же его отвлёк шум у входного полога, и стук упавшего тела. Ещё расправляясь на подушках, видел, как в шатёр ветром ворвался взъерошенный Джебэ. На ходу он вправлял в ножны окровавленную саблю:

– Пёс, – выругался Джебэ на стражника, пытавшегося преградить путь, и тут же рухнул на колени перед тёмником.

Вид Джебе был страшен. Борода его срезана вдоль подбородка, золотые нитки тянутся с распоротого халата, одна нога его в красном козьем сапоге, другая вовсе босая. И взгляд – насмерть испуганного человека.

Ничего не спрашивая, Субедей подошёл и поднял гостя с колен. Потом сам поднёс пиалу с кобыльим молоком и усадил рядом с собой на войлоки. И только тут спросил:

– Где косяки? Где мёды и меховая рухлядь? И где твой сапог, тёмник?

Коротко отхлебнув и отставив пиалу, Джебэ заговорил. Голос его дребезжал и, казалось, осколками рассыпался по шатру. Таким перепуганным Джебэ не видел ещё никто.

– Ты помнишь, Субедей, – заговорил он, нимало не успокаиваясь, – какой наказ дал нам Батый? В походе мы с тобой равные военачальники. Но в суде – старший ты. Потому я принёс тебе повинную голову. Секи её, ибо у тебя нет больше конницы Джебэ…

– Как?! – взметнулся тёмник. – Ты, перед кем трепетали Самарканд, Нишпур и Тебриз, кто насыпал курган из черепов непокорных жителей Шемахи – ты разбит славянским племенем на маленькой степной речушке? И нет у нас запасных коней, медов и меховой рухляди? И где твой сапог, воитель?!

Джебэ поднялся и заговорил, покорно склонив голову:

– От Оскола мы пошли по северному берегу Тихой Сосны. Чтя Ясу, мы никого не хотели жечь и убивать, тёмник. Отгоняли скакунов, а городам хотели слать переговорщиков.

Поначалу всё шло хорошо. Первый же городок вынес нам дань, и мы обошли его стороной. Второй город не открыл ворот, и мы сожгли его, взяв рухлядь и хлеб.

А от большой крепости на слиянии и Усерда и Сосны к нам пришли послы. Они заявили, что города не сдадут и дани не выдадут. Мы их отпустили, наутро затеяв осаду.

Но поутру от дозорного чамбула вернулся гонец. Оказалось – пока мы шли, от Дона к Голуни на Усерде подошла славянская конница. Немного – нам не сила, и развернулась она против нас в широкой луговой долине.

Ты бы что на моём месте сделал, Судебей? Вот и я решил – сначала разбить конницу, а потом брать Голунь.

Утром мы начали. Боевыми порядками, с разворачиванием в лаву, так и пошли на русичей. Знаем – конница их малоподвижная, мечи у воинов тяжёлые – пока они замахнутся, мы им саблями головы легко сносим. Тут главное – не дать им вперёд длинные пики выставить. Надо успеть до схватки сократить расстояние.

Я с мурзами стою на взгорке. Кликуны победу зовут. Всё видно, как на щите. Мои с саблями идут легко, стелются в полёте над травой. Казалось – ещё немного, и вклинятся они в неподвижную русскую массу.

И тут, на наших глазах, случается невероятное, невиданное. Внезапно, прямо из-под конских брюх русских всадников, стали во множестве выкатываться непонятные лохматые колёса. Размером по конское стремя, они катились очень быстро. Миг – и колёса заполнили пространство между конными ратями.

И в минуту моя конница как бы поглотила в себе эту невидаль. Но что я вижу дальше?!

Татарские кони начали падать и биться в агонии. Как будто напоровшись на эти колеса, мои сотни исчезали на глазах! А оказавшиеся на ногах всадники сбивались в кучки для обороны. И когда у них не осталось коней – на них навалилась разом ожившая конная масса русских с их беспощадными мечами.

Нас разгромили в два часа! Такого позора я не знал за всю жизнь. И я бы принял свою заслуженную смерть от руки единоверца, если бы не спешил предупредить тебя об опасности. И вот я здесь. Разбитый с позором и без войска.

– Сядь, – устало сказал Субедей, будто сам был участником того боя. И когда Джебэ сел, тёмник сказал:

– Мы пришли в неведомые земли. Не зная ни силы здешних воинов, ни их хитростей. Мы пришли первыми на Русь, чтобы понять, как её покорить в ближние годы. И пока не нашли равного себе соперника. А твоё поражение, Джебэ, равнозначно крупной победе. Мы знаем уловку врага, а потому больше не попадемся на неё. Но что это были за колёса, тёмник? Зная тебя, я верю, что ты разгадал эту хитрость русских?

– Да, воитель. Мой конвой захватил в плен такое колесо. Оно во дворе, приторочено к седлу вьючной лошади.

– Покажи!

Отогнув полог, вышли на солнце. Вдали всё так же дымил белым большой город. Крупные листья на деревьях взялись красным крапом – на них уже дохнула осень. А поодаль от шатра, в окружении спешившихся воинов, стояла лошадь с сетчатым гамаком у седла. Когда тёмники подошли, воины расступились:

– Да где ж колесо? – свёл брови к переносице Субедей – тут же молодой крепкий мужик!

Пленный висел, с неуклюже подогнутыми руками и ногами. Видно, конечности его затекли, и он едва не плакал. Джебэ велел опустить пленного на землю и снять с него сетку.

Мужик стоял перед тёмниками, покачиваясь. На уголке рта его, уходя в русую бородку, лежала ниточка запекшейся крови. Одежда на нём белая льняная, рубаха вправлена в штаны – ничего не болтается.

– Да где ж колесо? – ещё раз переспросил воитель, и тут же отпрянул назад, потому что мужик буквально метнулся ему под ноги, сначала рухнув на колени.

А дальше мало из татар кто чего понял. Внезапно пленный, склонив голову на грудь и собравшись всем телом вокруг живота, резко перекрутился через голову. И вдруг, словно получивший толчок, он в такой позе сделал несколько кувырков через голову…

…и покатился, помчался через весь стан к реке, в ту сторону, где дымил белыми столбами русский город Бегибор.

– Взять его! – первым очнулся Джэбэ, но было уже поздно. Пленный укатывался вниз, на глазах превращаясь в точку. Конные было попрыгали в седла, в несколько десятков копыт за стучали по дёрну вослед. Но не догнали. У самой городской стены осадили лошадей, едва не попав под дождь стрел русских лучников. А за вкатившимся в калитку городских ворот беглецом лязгнули кованые засовы.

С тем погоня и вернулась. А тёмники вернулись, вошли в шатёр.

– Вот так они и выкатились из середины русского войска, где прятались под крупами коней, – закончил объяснение Джебэ. – В руках у каждого по короткому ножу-оконяку, чтобы вспарывать животы нашим коням. Они орудуют, а саблей их не достанешь.

Они посидели молча, и Субедей велел звать писаря. Надо было донести хану в Каракорум о новой военной напасти – неслыханном войске киевского князя. Джебэ, не желая мешать темнику, ушёл в шатёр к наложницам. Он не пострадал, ибо Судебей передал ему под начало половину оставшегося войска.

– А ещё пиши, – велел он суфию-наёмнику, водившему свинцовым стилом по свежему пергаменту, – что брать Бегибор Субедей не будет из-за опасения покатой посохи.

Воитель остался один, упокоился на войлоках и опять развернул свиток со стихами.

 

«И добрые, и злые – все умрут,

Так лучше пусть добром нас вспомянут».

 

– прочитал он у Саади и усмехнулся.

Субедэй снял осаду и ушёл этой же ночью.

 

* * *

Спустя двести лет восточный историк и поэт Джами ибн Ахмад описал эту историю со слов некоего суфия в труде «Вечности ветер». Оттуда же известно, что в 1395 году покатая посоха остановила у Ельца Тамерлана.

 

 

Ваши комментарии к этой статье

 

№65 дата публикации: 01.03.2016